Лесной исчезнувший мир. Очерки петербургского предместья
Шрифт:
Еще моими друзьями в 1943–1945 годах стали три девушки. Бог, наверное, послал мне их для благородного воспитания. Мы называли себя ГаВаЛюКе (Галя, Валя, Люда, Кена). Душой дружеского кружка по праву стала Кена (Ксения Владимировна Дембовецкая). Я был тайно в нее влюблен, но еще слишком юн и ни за что не осмелился бы на признание. Кена работала санитаркой, а потом медсестрой в госпитале (в помещении 1-й школы, где она до войны училась). Помню, на встречу нашего кружка иногда приходил на костылях парень из числа выздоравливающих, с красивым интеллигентным лицом. На войне ему оторвало ногу. Обычно он молчал, а когда уходил и прощался со всеми, то Кене целовал руку. Она сопротивлялась, говорила, что так делать не следует, что это нехорошо.
Галя (Галина Натановна Стрельцина) работала юстировщиком в воинской части, где ремонтировались бинокли, стереотрубы и другая фронтовая оптика, а Люда (Людмила Николаевна Дьяченко), – в Политехническом институте. Зимой мы часто собирались у Кены дома в Воронцовом переулке. Она жила с матерью в двухкомнатной квартире маленького уютного домика. Ее отец, видный корабельный инженер, погиб в 1939–1940 годах в застенках КГБ, а старший брат сложил голову на фронте в самом начале войны.
Мать Кены, Александра Васильевна, мужественно перенесла эти страшные потери, сохранила любовь к жизни и доброту. Она всегда принимала нас радушно, как детей, поила чаем и порой даже угощала чем могла. В доме стояло малогабаритное корабельное пианино. Кена играла, мы слушали, иногда пели вполголоса вместе с Александрой Васильевной. Теперь я понимаю, что она действовала сознательно, отвлекая нас от мрачной действительности и приобщая к искусству. Спасибо Александре Васильевне, доброй и мудрой женщине, спасавшей в годы войны наши юные души от грязи и ожесточения.
Встреча старых друзей ГаВаЛюКе. 1987 г.
Как это ни удивительно, по Кениной инициативе мы ходили в театр. Во время блокады работал Пушкинский театр, где ставили оперетты. Добирались мы до театра и обратно иногда пешком, но всегда возбужденные и счастливые. Дома Кена играла нам услышанные мелодии и мы пели полюбившиеся арии. Благодаря нашему кружку, несмотря на голод и разруху, мы все-таки получили в юности необходимый заряд романтики и оптимизма.
Кена в дальнейшем стала врачом, Галя осталась специалистом по оптическим приборам. Обе не обзавелись семьей, их постигла судьба многих девушек, лишившихся женихов во время войны. Обе до сих пор продолжают работать. Люде досталась счастливая семейная жизнь с детьми и внуками. Мы собирались иногда вчетвером. Видеть друг друга старыми и больными грустно, но все равно очень приятно.
(…) В декабре 1943 года я получил медаль «За оборону Ленинграда», в апреле 1946 – медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.». В этом не было ничего необычного: их получили все, кто работал и жил тогда в Ленинграде. Получила их и Мама. Медали вручались на собраниях цехов и отделов под жидкие аплодисменты. Особой гордости и ликования никто не испытывал, никаких приплат или льгот к медалям не прилагалось, никто их не носил. Однако через 45 лет выяснилось, что медали все-таки имеют ценность. Их обладатели, приравненные в 1985 году к участникам войны, получили право бесплатного проезда в городском транспорте. Позже (с весны 1994 г.) блокадники получили еще и право бесплатного проезда в электричках и пригородных автобусах.
Юность (1944–1947 гг.)
Юностью я считаю возраст от 17 до 20 лет. Моя юность началась осенью 1944 и закончилась летом 1947 года. На эти годы пришлись: день Победы (май 1945 г.), окончание школы (июнь 1946 г.), увольнение с завода (август 1946 г.), поступление в ЛПИ (сентябрь 1946 г.) и окончание первого курса (июнь 1947 г.). Юность подарила мне новых друзей и новые увлечения. По сравнению с отрочеством, прошедшим в тяжелейших условиях войны и блокады, моя юность совпала с общим облегчением жизни и была, по контрасту с прошлым, вполне благополучной, а для меня лично – просто счастливой.
Мама тоже постепенно оправлялась от шока. Жизнь брала свое, она повеселела, стала следить за своей внешностью. Дело дошло до того, что пару раз ей предлагали замужество (Маме было чуть более сорока). Одно из предложений было очень заманчивым. Его настойчиво делал старшина из аэродромной команды по фамилии Бабич. Немолодой уже человек, украинец, в прошлом сельский учитель, семья которого погибла, он очень нравился и Маме, и мне. Но Мама не решилась, хотя о смерти Отца уже было известно. Не решилась, я думаю, из-за нас с Эдиком. А еще, наверное, из-за начавшейся у нее гипертонической болезни. В то время от послеблокадной гипертонии страдали многие, а эффективных лекарств еще не изобрели. Мамина гипертония впоследствии прогрессировала и привела к преждевременной смерти.
Второе предложение о замужестве Мама получила от моего мастера Николая Демьяновича Зуева. О нем я уже упоминал. Старый электромонтер, лет около 55–57, тоже был одинок. Он не попал на войну, т. к. потерял когда-то большой и указательный пальцы правой руки и не мог стрелять. На полном серьезе он надел костюм и галстук, купил поллитровку и заявился к Маме свататься. Сцена была совсем не смешная, но очень трогательная. Такие были тогда люди и такие нравы. Танточка, узнав про эти два сватовства, очень натурально всплескивала руками «Птица, как же так!» Мама, смеясь, объясняла, что не пошла за Бабича из-за его фамилии, а за Николая Демьяновича из-за того, что он лыс.
Впрочем, веселого в жизни Мамы было мало. Она по-прежнему боролась с нуждой, одевала нас, перешивая и перелицовывая старую одежду, экономила на всем. Я отдавал ей зарплату до копейки. Каждый год нас заставляли подписываться на заем и потом ежемесячно вычитали из зарплаты заметную ее часть (20–30 %). Подписка проходила под сильнейшим нажимом администрации, партии и комсомола, отказаться от нее было невозможно. По слабости характера я не мог противостоять нажиму. Но еще тяжелее было видеть Мамины слезы, когда она узнавала, на какую сумму я подписался. Денег не хватало катастрофически. Часто я не решался попросить у Мамы 20–30 руб. на складчину с друзьями, а карманных денег у меня вообще не было вплоть до поступления в ЛПИ.
Вернусь еще раз к смерти Отца. О ней нам стало известно летом 1944 года (точной даты не помню). Однажды пришел человек в штатском (меня дома не было), вынул бумажку и прочел Маме, что «Кобак Оскар Карлович умер в Унжлагере в 1942 году». Бумажку человек спрятал в карман и удалился, заявив, что больше ничего не знает. К своему стыду, я не помню ни точной даты рождения Отца, ни даты его смерти, а спросить уже давно не у кого. Осталась только фраза «Мой Отец, Кобак Оскар Карлович, умер в заключении в Унжлагере в 1942 году». Ее я писал в анкетах за свою жизнь несчетное число раз.
Вскоре после этого произошло еще одно связанное с Отцом горестное событие. К нашему подъезду в доме 7а по Ганорину переулку подъехал грузовик. Мы уже и думать забыли, что Отец был осужден с конфискацией имущества. Но кое-кто не забыл. Маме предъявили опись имущества, которое не было вывезено в 1941 году, но было оставлено Маме на хранение под расписку. Никого не интересовало, что после блокады и переезда это имущество уцелело далеко не полностью. Разговор был крутой. С трудом удалось договориться о замене пропавших вещей другими. Конфискованное имущество в виде мебели, картин, одежды, белья, посуды погрузили на машину и увезли. Наши комнаты заметно опустели. Имущество не представляло особой ценности. Но кому-то оно понадобилось. Слава богу, увезли не все. Осталась частично Мамина и наша с братом доля. Тем и жили еще много лет, так как покупать что-либо кроме еды не имели возможности.