Шрифт:
I
Николай Августович решительно вытер кисть. На сегодня хватит. Сил нет. Еще раз глянул на холст. Нет, не давалась ему та сторона банки, что примыкала к ящику. Ну не давалась и всё. Ему нужна была более глубокая синяя тень, а она никак не соединялась со стеной. Стена уплывала куда-то вбок, в пространство за холстом, ему этого не хотелось. Все пространство – холст. И точка. Есть верх и низ. Есть горизонт и никаких там сфер. Это пусть Старик на том свете друзьям-чекистам свои теории
Итак, кисть была вытерта и вместе с тряпкой брошена в ящик, на край стола легли маленькие круглые очки. В этих очках Коробкин всегда работал, они были подарком Старика. Старик под конец видел плохо, но очками не пользовался принципиально, говорил, что в них не ощущает глубины пространства. Эти старомодные в черепаховой тонкой оправе очки он почему-то носил с собой, они всегда торчали из нагрудного кармана его рабочего пиджака. (Он никогда не надевал синий рабочий халат, как его многочисленные коллеги, работал только в пиджаке.) «Халат меня расслабляет, чувствуешь себя теткой на кухне», – говаривал он. Так вот, очки. Как-то Старик, нагнувшись за кистью, поднял выпавшие из кармана очки и протянул их Коробкину: «Может, тебе пригодятся?» И они действительно через несколько лет пригодились. В них Коробкин работал. Содержал в чистоте и цейсовском блеске стекол, которые протирал маленьким замшевым платочком.
Николай Августович подошел к окну. Многие коллеги завидовали ему: такой вид! Действительно, дух захватывало – с высоты седьмого этажа открывалась манящая перспектива Фонтанки. Если смотреть влево, то она завершалась где-то далеко, там, где тонкой графикой прочерчивались подъемные краны верфей и порта, а вправо – достаточно широкая, она уходила за поворот, словно стремясь к истоку. Теснилась плотно прилегающими друг к другу домами зеленовато-желтого окраса, рыжими жестяными крышами с частыми трубами и выпадала в глубину городской мякоти пронзительно спокойной линией улицы, завершавшейся бело-желтым массивом театра. Вдалеке просматривался еще зингеровский земной шар, рядом виднелся четкий силуэт ангела со столпа и шпиль Петропавловки. Левее – купола Казанского и Исаакиевского соборов, еще левее – колокольня Николы Морского.
Коробкин привык к этому виду. Пейзажи он не писал. Это была не его стихия. Он мог бы работать даже в подвале. Оглянулся – на стенах высокой мастерской висели полотна завершенные и только начатые: стулья, столы, интерьеры с редкими, причем не индивидуализированными, а чаще силуэтными, или, как говорили академики, стаффажными фигурами. На антресолях, куда никто не допускался, стояло довольно много холстов, повернутых лицом к стене, хранились ящики с театральными макетами и несколько больших досок. Над тахтой висела большая картина, изображавшая эту самую мастерскую и ее громадное окно со вставкой фиолетового стекла. Свет от странного стекла падал на натурщицу, лежавшую на этой самой широкой тахте в спокойной, даже несколько вальяжной позе. «Как давно это было, лет двадцать назад», – подумал Николай Августович. Ему нужно было для какой-то заказной работы написать этюды натурщиц, и приятель посоветовал Ирину. Она пришла, оглядела мастерскую, взглянула на летнюю Фонтанку, улыбнулась. Он суховато объяснил, что ему нужно. Ирина раздевалась за ширмой в углу мастерской, долго чем-то шуршала, и вдруг он ощутил тепло ее тела, запах пудры и услышал негромкое:
– Ну и куда мне?
Она стояла за его спиной, почти вплотную. Профессия приучила ее не стесняться. Она стояла перед ним, опустив руки. Правда, он отметил, что правая ее рука была сжата в кулак, и казалось, ногти впились в мякоть ладони. Да нижняя губа чуть вздрагивала. «И все-таки она волнуется», – подумал он и указал ей на тахту. Интересно, что она сразу, не спрашивая, приняла ту позу, какая ему была нужна. Он начал рисовать. С натуры он работал редко. Как-то обходился. И сейчас даже немного смущался от присутствия в его келье пышущей здоровьем молодой женщины. Не красавицы, но так гармонично скроенной природой, будто ей на роду было написано позировать художникам.
– Вы бы отдохнули, Николай Августович, – раздался ее голос с тахты. – Уже два часа трудитесь, присели бы.
Он, словно загипнотизированный, отложил уголь и направился в ту часть мастерской, куда падал странный свет фиолетовой вставки. Странности продолжились: были очки, снятые ее рукой, была его рука, обхватившая ее грудь и оставившая на ней следы угля, была вдруг резкая смена позы («я хочу сначала так»), был ее мощный, нет, не крупный, а красивый и крепкий зад, и был нутряной, с хрипотцой, вздох, и были провал в небытие и выход из него. И опять провал.
– Как странно, – раздался в сумерках ее голос, – сейчас август, а ты – Августович.
Коробкин с трудом оторвал взгляд от картины. Как давно был этот август, когда в открытое окно тянет прохладный ветерок с Невы. А сейчас зима. Он не любил ее, промозглую, с короткими днями, когда почти все время горит в
Из мастерской он в бомбоубежище не спускался. Наоборот, подходил к окну с заклеенными крест-накрест стеклами и вглядывался в небо, как бы стремясь поймать в прицел вражеский бомбардировщик, и когда начинала отвратительно завывать летящая к земле бомба, закрывал глаза: будь, что будет.
Пора было домой. Еще на рынок надо успеть, за хряпой. Переодеваться не было нужды: в этом холоде работать можно только в пальто. Он поплотнее затянул шарф, связанный когда-то Ириной, и щелкнул замком. Чтобы выйти на лестницу, сначала нужно было спуститься по невысокой, в один марш, деревянной, попасть в огромную коммунальную квартиру, преодолеть неимоверно длинный ее коридор с многочисленными дверями, висящим на гвоздях домашним скарбом и только затем, открыв тяжелую дубовую дверь, оказаться на лестничной площадке. В ранних сумерках лестница хорошо просматривалась. Да он и так знал ее до самой незначительной выбоины на ступеньках, знал все сучки на расшатанных перилах. Сколько лет уже он работает в этой мастерской? Наверно, с середины двадцатых, когда после получения диплома ему предложили остаться преподавать в академии. Тогда-то и занял он эту мастерскую, где долго работал покойный Семенов. Когда Коробкин пришел сюда впервые, он просто задохнулся от радости: молод был, энергия распирала. От Семенова и достался ему фиолетовый кусочек стекла.
Лестница была черной, по ней прислуга приличных жильцов поднимала когда-то в квартиры продукты, дрова, выносила мусор. К концу двадцатых прежние жильцы почти исчезли или были уплотнены приехавшими в Питер спецами и переселенцами с городских окраин и из подвалов. Квартиры перепланировали, из одной сделали две, и для многих черные лестницы стали основными. Лестница, на площадке которой стоял Коробкин, плотно охватывала пространство прямоугольной лестничной шахты и отделялась от пролета скромными перилами. Если взглянуть на лестничный провал под углом, от двери, то открывалась гипнотизирующая картина уходящей в преисподнюю перспективы. Коробкин тогда же решил, что он напишет эту лестницу. И действительно написал. Картина была одной из тех, которыми художник отчитался за пребывание в стенах академии. Ее даже оставили по просьбе Старика в музее. Когда в академии начался бардак с постоянной сменой руководства и чисткой от формализма, Коробкин, как делали многие его коллеги, тихонько утащил любимое произведение домой. «А то могли бы… своей железной метлой…» – думал он, поглядывая на полотно, висевшее над небольшим прямоугольным обеденным столом, придвинутым вплотную к стене. Он обожал квадратные полотна. Стол был шире полотна, добротный, из хорошего дерева, без всяких там выкрутасов и завитков, которые ненавидел Николай Августович. У стола – три стула с высокими спинками, тоже простые. Коробкин обычно садился за стол лицом к окну, то есть под левым краем полотна. У широкой стороны стола сидел непоседливый Женька. Серафима приносила из отдаленной кухни супницу со щами и садилась напротив. «Фу ты черт, – подумал Коробкин, – опять о еде!» Есть хотелось все время, и только работа в мастерской могла этот голод на время утолить. Но воспоминания его не оставляли. Николай Августович, намазывая хлеб горчицей, видел краем глаза свою темную кепку и плечи, обтянутые стареньким пальто цвета хаки (они располагались в нижнем углу полотна, у самого его края). Выше полотно отблескивало, и картина читалась плохо. А там было на что посмотреть. Лестница освещалась двумя высокими окнами с шестичастными рамами и широченным подоконником. В верхнее окно просматривался типичный питерский двор-колодец с однообразными стенами дворовых флигелей, выкрашенных какой-то непонятной красноватой краской, и зеленью жестяных крыш. Но выбор неизвестного маляра соответствовал охристому цвету стен и серым ступеням лестничной клетки.
Николай Августович был на лестнице не один: по следующему маршу спускалась пожилая женщина в беретке, ниже под пролет уходила фигура неизвестного, а дальше, в глубине лестничного колодца, в свете, лившемся из открытой двери, заметна была крохотная фигурка выбегавшего человека.
– Да, – сказал тогда, посмотрев картину, Петя Сотников, – это позаманчивей сфер Старика. Здесь такое пространство… Оно дышит, звенит глубиной. В нем – загадка, и она мне не подвластна. Я не могу ее разгадать. Но я буду думать! Черт знает, откуда эта легкая кривизна подоконника и чуть вогнутая стена в правой части полотна? А может, разгадывать и не стоит? Когда все ясно – не интересно.