Лев Толстой
Шрифт:
Эту волю и это пожелание он четко выразил на страницах своего дневника двадцать второго января 1909 года: «…возвратиться к Церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки…»
Но когда он тяжело заболел в Гаспре, двадцать девятого ноября 1901 года записал: «Когда я буду умирать, я желал бы, чтобы меня спросили: продолжаю ли я понимать жизнь так же, как я понимал ее, что она есть приближение к Богу, увеличение любви… Если не буду в силах говорить, то если да, то закрою глаза, если нет, то подниму их кверху».
И хотя каждый из его окружения читал и перечитывал его
На записочку Саши старец ответил письмом, в котором напоминал о намерении Толстого, истинность которого проверить было уже невозможно: «…граф выражал сестре своей, а вашей тетушке, монахине Марии, желание видеть нас и беседовать с нами, чтобы обрести желанный покой душе своей, и глубоко скорбел, что желание его не исполнилось. Ввиду сего почтительно прошу вас, графиня, не отказать сообщить графу о моем прибытии в Астапово, и если он пожелает видеть меня, хоть на 2–3 минуты, то я немедленно приду к нему. В случае же отрицательного ответа со стороны графа я возвращусь в Оптину пустынь, предавши это дело воле Божией».
На это письмо Саша и не думала отвечать – отец умирал. Худые старческие руки двигались по одеялу, поднимались к груди, срывали невидимые покровы. Снова выступили синие пятна – на ушах, губах, ногтях. К десяти часам вечера стал задыхаться. «Тяжело дышать», – произнес он.
Врачи дали кислород, снова сделали инъекцию камфары. Больной пробормотал: «Глупости».
Но после укола ему все же стало лучше, он позвал Сергея. По глазам и лицу видно было, что хочет сказать важное: «Сережа! Истина… Я люблю много… все они…»
Это были его последние слова. Он успокоился, задремал. Казалось, в болезни наступил перелом. Комната погружена была в полумрак, единственная свеча горела на столике у изголовья постели. В соседней комнате толпились люди, иногда раздавался шепот, вздох, скрип половицы. Открывалась застекленная дверь, на цыпочках входил врач, прислушивался к дыханию, выходил, качая головой. В ночной тиши время, казалось, едва шло. Измученная Саша разделась и легла на диван, Сергей и Чертков по очереди дежурили.
После полуночи ее разбудили – Льву Николаевичу стало хуже. Он волновался, силился что-то сказать, невнятно бормотал. К двум часам пульс совсем ослабел, начались хрипы, дыхание участилось. Лежа на спине с закрытыми глазами, Толстой будто размышлял над какой-то мучительной проблемой. Посоветовавшись с другими врачами, Усов попросил Сашу позвать Софью Андреевну. На этот раз ни Саша, ни Чертков возразить не могли, да и больной уже не мог никого узнать.
Поддерживаемая сыновьями графиня вышла из вагона в ночь, направляясь к домику, где светились окна. На пороге комнаты замерла в отчаянии, не осмеливаясь подойти к мужу в присутствии людей, которые ее ненавидели. Издалека смотрела на крошечного старичка с впалыми щеками и белой бородой, которого любила всю свою жизнь. Наконец решилась, подошла, поцеловала Левочку в лоб, опустилась на колени и сказала: «Прости! Прости меня!» Но он не слышал ее, задыхался. Она еще что-то тихо говорила, мешая слова нежности, упреки и клятвы. Видя ее растущее беспокойство, врачи поспешили увести Софью Андреевну в соседнюю комнату.
Несмотря на инъекции, Толстой в сознание не приходил. Но когда к его лицу поднесли горящую свечу, веки дрогнули. «Лев Николаевич!» – громко позвал Маковицкий. Больной открыл глаза, врач протянул ему стакан воды с вином. Покорно
Дыхание возобновилось, прерывистое, с хрипами. Все присутствовавшие стояли вокруг кровати. Снова Софья Андреевна опустилась на колени и принялась бормотать что-то. Как он боролся со смертью! Она с ужасом ждала после каждого вздоха, последует ли другой. Внезапно воцарилась абсолютная тишина. Маковицкий склонился над больным, закрыл ему глаза. Было пять минут седьмого.
Никитин и Душан Петрович обмыли тело, надели серую блузу и штаны. Среди потока телеграмм со станции Астапово была с заказом гроба из полированного дуба длиной 2 аршина и 9 вершков.
Удалившись в вагон, Софья Андреевна записывала: «В 6 часов утра Лев Николаевич скончался. Меня допустили только к последним вздохам, не дали проститься с мужем, жестокие люди».
Она вернулась к нему, села у изголовья и не отходила весь день. В половине девятого вечера двери дома были открыты для прощания. Перед телом со сложенными на груди руками шли друзья, знакомые, железнодорожные служащие, журналисты, крестьяне, рабочие. Ни одной иконы, ни одного распятия. Керосиновая лампа едва освещала спокойное лицо Толстого и Софью Андреевну с красными от слез глазами, дрожащим подбородком, сжатыми губами.
Тульский архиерей Парфений приехал в Астапово в половине девятого утра и был удручен, узнав, что Толстой умер. Не теряя времени, побеседовал с каждым из членов семьи, пытаясь выяснить, не произошло такого, что позволило предположить, будто покойный хотел быть похоронен по церковному обряду. Все ответили отрицательно. Андрей сказал, что сам, как истинный православный, хотел бы, чтобы отец примирился с церковью, но лгать не станет.
Немедленно заместитель начальника департамента полиции отправил телеграмму, извещая руководство, что миссия архимандрита Парфения успеха не имела, что никто из родных не счел возможным подтвердить, что Толстой выражал желание вернуться в лоно Церкви.
Игумен Варсонофий, опасавшийся упреков в том, что ничего не сумел добиться, получил от рязанского губернатора бумагу, в которой говорилось, что, несмотря на настойчивые обращения старца к членам семьи Льва Николаевича и докторам, не был к нему допущен и провел на станции Астапово десять дней.
После чего представители церкви удалились, не забыв напомнить местному священнику о запрете заупокойной службы по умершему. Остались жандармы, наблюдавшие за происходящим. Народ прибывал по мере того, как становилось известно о смерти Толстого. Железнодорожные служащие украсили его постель ветками можжевельника, положили венок с надписью: «Апостолу любви». Другой венок, цветы для которого вырезали дети, положила в ноги внучка поэта Дельвига: «Нашему славному дедушке, юные почитательницы». Крестьяне из соседней деревни подходили с детьми, один из них сказал сыну: «Запомни, он жил для нас».
Женщины плакали, били поклоны, крестились, незнакомые люди целовали руки. Казалось, его семья – все «маленькие люди» России. К полудню вдруг раздалась «Вечная память»: церковь запретила заупокойную службу, и народ сам отслужил ее, как считал нужным. Под низким потолком грубые, неумелые голоса призывали Бога успокоить душу раба своего Льва. Жандармы, призванные следить за соблюдением решения Святейшего Синода, потребовали прекратить. Все замолчали, но через мгновение вновь запели и продолжали до нового вмешательства жандармов.