Лев Толстой
Шрифт:
Толпа хотела все время пропустить Льва Николаевича: делала цепи, но цепи разрывались.
Толпа сама расступалась перед Львом Николаевичем. Он шел по длинному узкому проходу, держа под руку Софью Андреевну; охраняя отца, спокойно ступала Александра Львовна. За ними шел Чертков в белой панаме; согнувшись, нес чемодан с толстовскими рукописями А. П. Сергеенко.
Около подъезда в зал на ступеньках толпа сгрудилась. Плотный Чертков пошел таранить толпу. Цепи образовывались и опять рвались. Толпа двигалась рывками. Вдруг кто-то открыл окно вокзала.
Огромное здание гудело от возбужденной многотысячной толпы. Кругом были люди — кричащие, улыбающиеся, возбужденные: студенты, рабочие, курсистки, барыни, военные и даже несколько священников. Через головы толпы передавали цветы, завернутые в белую бумагу и перевязанные голубыми лентами. Толпа внутри вокзала вскакивала на мягкие диваны, на подоконники.
Никаких железнодорожников, никаких жандармов.
Среди толпы виднелась белая панама Черткова, который шел, продавливая толпу, как пресс, чувствуя и в этот момент свою значительность и необходимость.
Шел Лев Николаевич. Вокруг него образовывались и распадались цепи. Рядом с ним — раскрасневшаяся Софья Андреевна с блестящими, счастливыми, возбужденными глазами раскланивалась направо и налево.
Лев Николаевич вошел в вагон. В вагоне началась суетня. Провожающие спрашивали:
— Где вещи? Где клетчатый портплед? Где чемодан? Все ли едут в одном вагоне?
Лев Николаевич сел у окна. На лице его не было заметно ни усталости, ни недовольства.
Может быть, он был печален.
Софья Андреевна в восторге повторяла:
— Как царей… как царей нас провожали!
В окно врывался гул бушующей толпы:
— Ура! Ура! Слава!
— Как царей… — сказал Лев Николаевич, — значит, мы плохие…
Чертков произнес спокойным и рассудительным голосом:
— Мне кажется, Лев Николаевич, хорошо было бы вам подойти к окну и попрощаться с толпой.
— Ну что же, — сказал Лев Николаевич, легко поднялся, вышел в коридор, подошел к окну.
Гул и шум усилились вдесятеро. Сотрясались тысячи рук, махая носовыми платками. Летели в воздух фуражки.
Лев Николаевич снял шляпу и сказал, раскланиваясь во все стороны:
— Благодарю! Благодарю за добрые чувства!
— Тише! Тише! — закричали в толпе. — Он говорит!
Лев Николаевич заговорил вдруг окрепшим голосом:
— Благодарю! Никогда не ожидал такой радости, такого проявления сочувствия со стороны людей. Спасибо! — твердым голосом прокричал он.
— Вам спасибо! — заревела толпа.
Толпа кричала:
— Ура! Слава!
Поезд тронулся.
Толпа, как загипнотизированная, потянулась за поездом. Потом побежала. Поезд набавлял ходу. Главная масса уже отстала, продолжая издали кричать, но отдельные группы еще бежали, крича: «Ура! Слава!»
Чертков сидел в изнеможении на диване и вытирал платком мокрые от пота лицо, шею, уши.
В письме Лев Николаевич написал потом:
«Эти проводы разбередили во мне старую рану тщеславия».
Через несколько часов, уже по приезде в Ясную Поляну, Лев Николаевич впал в глубокий обморок, длившийся два часа.
ЗИМА, ВЕСНА И ЛЕТО 1910 ГОДА
Ясная Поляна жила, как всегда, полная народу; Софья Андреевна впоследствии, жалуясь на денежные затруднения, говорила, что она на деньги Толстого должна была кормить тридцать восемь человек. Она не считала при этом своих служащих. Тут были сыновья с женами, разведенные жены сыновей, дети сыновей, внуки сыновей, просто родственники и приживалки. Дом был полон людей, которые привыкли, чтобы им все подавали, за ними убирали, им стлали, после них оправляли постели. Жили просто, но бездельно, на это шло много хлопот и много денег. Жизнь катилась, как заведенная, и этого, кроме Толстого, никто не замечал.
Толстой томился. Записано в дневнике 17 февраля 1910 года:
«Получил трогательное письмо от киевского студента, уговаривающего меня уйти из дома в бедность».
Через Ясную Поляну шли бродяги на Москву.
Шли без цели, без надежды найти работу. Оттуда бедняков гнали домой, по местожительству, по этапу: звали таких Спиридонами-поворотами. Деревня принимала на ночлег путников, если вечер заставал их в Ясной Поляне. Десятский разводил бродяг по домам: он не вел их ни к священнику, ни к дьякону, ни к лавочнику, а о доме графа Льва Николаевича Толстого никто, конечно, и не думал. Дом стоял за белыми башнями, к нему вела аллея, зимой лежали чистые сугробы, окаймляющие разметенные дороги, весной перед ним цвели крокусы, а летом — розы.
Обутых в опорки, одетых в тряпье бродяг разводил десятский по крестьянским домам. Нельзя не пожалеть человека — бродяге давали вечером кусок хлеба, кипяток, которым был заварен много раз один и тот же чай.
Бродяга рассказывал:
— Есть везде нечего. Везде заборы. Работы нет. Если потеряешь работу, то потом не получишь.
Утром бродяга уходил дальше.
Лев Николаевич этих людей видел, с ними разговаривал.
Зимой подкатывал к яснополянскому подъезду какой-нибудь из сыновей Льва Николаевича, бородатый, сытый мужчина. Сани с медвежьей полостью. Трое коней запряжены цугом, чтобы легче было лихо проезжать по узким зимним дорогам. Кучер — красавец, хорошо одетый, сытый — протягивает умелые руки к коням.
Румяный барин, улыбаясь, сам отстегивает полость, выходит, здоровается с матерью.
Бедность и богатство в деревне видны рядом незаглушенными. Это он, Лев Николаевич, создал богатство своих сыновей. Это он, Лев Николаевич, ничего не сделал для деревни. Была яснополянская школа, но это было давно. Дети выросли, и он, Лев Николаевич, остался с сознанием мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной и голодной смерти.
Что делать, не знал не только Толстой.