Лев Воаз-Иахинов и Иахин-Воазов
Шрифт:
Когда Воаз–Иахин проснулся, он взглянул на часы. Была четверть седьмого. Он приоткрыл двери чулана и увидел, что помещение залито первыми лучами солнца. Он проследовал мимо барельефов, стараясь на них до времени не смотреть. Он смотрел себе под ноги, пока не дошел до конца коридора, где были туалеты. Облегчившись, он вымыл руки и лицо, посмотрел на себя в зеркало и трижды произнес свое имя: «Воаз–Иахин, Воаз–Иахин, Воаз–Иахин». Потом он единожды произнес имя своего отца: «Иахин–Воаз».
По залу он прошел, не глядя по сторонам и ориентируясь по стеклянной крыше, чтобы держаться середины. Подготовив себя, он остановился и повернулся налево.
Лев был
— Царь — ничто. Ничто, ничто, ничто, — проговорил Воаз–Иахин и заплакал. Он кинулся к своему чулану, закрыл за собой дверь, сполз на пол и зарыдал. Утерев слезы, он покинул здание через тот выход, что не был виден охранникам, и прятался за будкой до тех пор, пока первый автобус ни привез посетителей, в чьем присутствии он смог увереннее продолжить свой осмотр.
Воаз–Иахин вновь вошел в зал. Прежде чем обратиться к своему льву, он мельком оглядел другие барельефы. На них было много львов, которых тот же царь с каменным лицом поражал из лука, копьем, даже мечом. Все эти львы были Воаз–Иахину безразличны. Долго вглядывался он в умирающего льва, впившегося в колесо колесницы, а вокруг жужжали голоса и шаркали шаги.
Потом он вышел наружу и походил между раскопанными руинами нескольких дворцовых построек, осмотрел дворики, храмы и захоронения. Небо было бледно и раскалено. Все, на что ни падал взгляд, было цвета львиной шкуры, блеклое, палевое, разоренное, заповедное в своем забвении, обнаруженное только для того, чтобы навеки утвердить свою затерянность, загнанное, со сломанными клыками, бесстыдно лишенное покровов времени и почвы, поруганное, немотствующее.
Неподалеку от развалин высился курган с указателем, гласящим, что этот искусственный холм был насыпан для того, чтобы зрители могли наблюдать, как внизу, на равнине, выпущенных из клеток зверей травит царская охота.
Воаз–Иахин вскарабкался на холм и сел. Перед ним простиралась равнина цвета львиной шкуры, усеянная сейчас ребятней и взрослыми, которые фотографировали друг друга, жевали сандвичи и пили газировку. Взрослые рассматривали планы цитадели и тыкали пальцами в разные стороны. Дети разливали напитки себе на платье, ссорились, носились, разгуливали и прыгали, точно помешанные. В легком мареве их голоса поднимались вверх, словно запах старой жарки в многоквартирном доме. Жара сгустилась над равниной, и Воаз–Иахину вдруг почудилось, что он видит в струящемся дуновении сухого ветра движение мощного, желтоватого тела. Он почуял в себе присутствие умирающего льва, что впился зубами в вертящееся колесо. И он позволил всему остальному уйти, чтобы остаться наедине со львом.
И будучи наедине со львом, он причастился его полных ярости воспоминаний — памяти о ловушке и о падении в нее, продолговатом кусочке синего неба над головой, темных лицах, смотрящих сверху в яму, грубой сети, упавшей на него, душащей, обуживающей его ярость. Темнота ямы, синева неба, неотличимые друг от
Память о тяжелых повозках с клетками, о тряске, суши и жажде возникла в Воаз–Иахине. Поверх каждой клетки была установлена другая, поменьше, с подобием насестов, которые точно птицы усеяли маленькие люди. При помощи шестов они открыли дверцы клеток и выгнали львов под знойное небо равнины, которая станет местом их смерти.
Львы выходили из клеток осторожно, порыкивая и сердито хлеща хвостами. Припадали к земле, рыча на собак, которых натравливали на них загонщики, понуждая бежать туда, где ждал их царь. Сухой ветер нес хаос. Сухой ветер воспевал охотника, на которого была устроена охота, пел о последней добыче, оставшейся далеко позади. Сухой ветер ревел и ярился, дышал ударами копий по щитам, заливистым лаем мастиффов, играл на тетивах песню смерти.
Вот львы очутились на равнине. Загонщики, собаки, люди с копьями и с щитами окружили их так, что не вырваться, не перепрыгнуть. Вперед на своих огромных колесах вынеслись колесницы, и царь послал стрелу, первым посеяв смерть среди львов.
Львы были отважны, но для них не существовало надежды. Будь у них свой царь, он повел бы их на царя лошадей и колесниц. Но у львов не было времени выбирать себе царя. Колесницы уже врезались в их ряды, лучники и копьеносцы закрывали собой царя, и ни один лев не мог увернуться от их стрел.
Последний лев был достоин царской короны, если бы у остальных львов хватило времени увенчать его ей. Это был большой, сильный и свирепый зверь, которого не смогли свалить две стрелы, засевшие в его хребте. Стрелы, сидевшие глубоко в его теле, причиняли ему жгучую боль, зрение ускользало, в ушах бушевала кровь в такт с громыханием колесниц. Над ним был царь, несущийся в своей колеснице, холодный в своем величии, подъявший копье для удара, окруженный своими копейщиками. Умирающий царь–лев взвился в прыжке и впился зубами в огромное крутящееся колесо, которое вознесло его вверх, прямо на наконечники копий. Рыча и оскалясь, висел он на колесе, вознесшем его в вышину и темноту, что последовала за ней.
Лев пропал. На его месте возникла черная головокружительная пустота, похожая на ту, что возникает перед глазами, если резко разогнуться.
Перед Воаз–Иахином снова были люди, фотографирующиеся, жующие, пьющие из разноцветных стаканчиков. Он прислушался, пытаясь услышать призрачный рык, но не услышал ничего, кроме глухого шума чьего-то отсутствия наподобие шума моря в морской раковине.
— На свете больше не осталось львов, — произнес Воаз–Иахин.
Ему пришли на ум его отец и забранная им карта. Каковы бы были его находки, не забери Иахин–Воаз эту прекрасную карту с собой! Он, сын продавца, составителя и любителя карт, не обладал никакими способностями к этому ремеслу, все его карты были бездарными, некрасивыми, искаженными, и именно в этом заключалось отцовское наказание — оставить его обескарченным наедине с покинутой матерью, по–стариковски привязанным к темной лавке, к колокольчику у двери, к вынужденной продаже карт всем взыскующим.