Лицей послушных жен (сборник)
Шрифт:
Это обращение меня не удивило, так как уже стало привычным.
Хотя представляю, как это «пани» звучит из его уст где-нибудь в магазине.
– Правильно, – строго подтвердила я.
– И думаю, из-за девочки? – улыбнулся он.
– К-к-конечно! И я…
– Понимаю, – опередил он мою следующую реплику, – вас беспокоит наше общение. Что ж… Наконец-то о ней есть кому позаботиться…
– Я не думаю, что она нуждается в чьей-то опеке, – старательно выговаривая каждое слово, сказала я. – И согласитесь, ваше, так сказать… общение выглядит довольно странно.
Он рассмеялся:
– Но говорят же: что старый, что малый!
– Не лукавьте. Ника показывала фотографию, которую вы ей подарили. Зачем вы забиваете ей голову своими байками? Она и без того довольно нервная девочка, плохо спит. Очень плохо…
– А вы ей – кто? – прервал он меня.
Я несколько секунд обдумывала ответ и все-таки решила избежать и лжи, и правды, поэтому неопределенно пробормотала:
– Я квартирую у ее родителей…
– А я думал, что вы родственники, – разочарованно сказал он и добавил: – У вас одинаковые глаза.
Он единственный это заметил.
– Возможно, – согласилась я. – И именно поэтому меня волнуют этот ребенок и ваши отношения. Скоро я должна уехать, и мне не хотелось бы оставлять ее в опасности. Так что имейте в виду: перед тем как я уеду, оставлю заявление в милиции. Так, на всякий случай.
Я думала, что он испугается. Но он посмотрел на меня со странным выражением сочувствия на лице.
– В милиции я давно на учете. Наверное, еще с конца сороковых… Можете быть спокойны, ваше заявление сработает лучшим образом. Они его только и ждут. Пишите, если это принесет вам успокоение. Спасибо, что предупредили! Как говорится, предупрежден – значит вооружен. Раньше об этом не сообщали.
Он снова коснулся пальцами полей своей шляпы, улыбнулся и уже собирался подняться со скамейки.
Я растерялась. Моя угроза выглядела как-то подло, учитывая его поведение и расположение, с которым он на меня смотрел. К тому же разговор, начатый мной, казался мне искусственным, неестественным – так могла бы говорить с ним тетя Нина или даже женщина-Весна, но только не я! Не я, которую захлестывали эмоции и чувства. Что я пришла доказывать – что я буду жаловаться, как последняя мещанка? Но на что?
Я молча коснулась рукава его плаща: мол, не уходите. Но что говорить дальше – не знала…
Он заговорил сам. Так, будто продолжал свой внутренний монолог.
– Эта ваша девочка… В ней есть нечто такое, чего нет в других. Дело даже не в том, что она напоминает мне о прошлом, хотя это для меня очень важно… Наверное, если она показала фотографию, то я могу говорить с вами как с другом.
Я кивнула, и он продолжил.
– Всю жизнь – а она была очень долгой – я чувствовал себя белой вороной. Особенно остро – в юности, которая пришлась на весьма неромантические времена…
Но никакие времена не имеют власти над тем характером, с которым ты приходишь в этот мир, – будь то с серебряной ложкой во рту, будь то с непреодолимой жаждой познания.
Он говорил так, словно пересказывал какую-то историю, и голос его был тихим. Но таким, за которым хотелось идти, не оглядываясь, – идти, как во сне или в гипнозе.
Теперь я понимаю, что каждым словом и каждой интонацией он возвращал меня туда, где был мой настоящий дом, – в фантастические извилины сосудов и нервов, похожих на доисторические леса, где в каждом стволе пульсирует живая и горячая кровь.
Особенно ярко я ощутила это после того, как поняла: его рассказ не будет историей обычного советского гражданина, от которой я начну зевать на третьей минуте.
– Серебряную ложку мне всунули в рот сразу после рождения, поскольку родители были богаты. Им принадлежало имение под Черниговом и старинный родовой герб. На этой серебряной ложке была выгравирована моя будущая карьера успешного адвоката. Но вот безумная жажда познания, которую я условно называю словом «летать», вкладывая туда все возможные смыслы, присущие этому понятию, не давала мне покоя, как малярия.
С завидной периодичностью, зависящей то ли от полнолуния, то ли от каких-то других внутренних и непонятных биоритмов, меня начинало трясти, как в лихорадке, от всего того привычного и будничного, что окружало меня. Запахи маринованных грибов и варенья, позвякивание столовых приборов, вежливые разговоры с употреблением иностранных слов, неспешный шорох колес повозки по безупречно круглому мелкому гравию аллеи, хлопки пробок от шампанского, улыбки барышень, кружевные платки с вензелями, примерки карнавальных костюмов, разговоры о просвещении крестьян и будущих изменениях в обществе – все это физически угнетало меня, словно я был рыбой, выпущенной в болото. И я прыгал как сумасшедший, стараясь поймать ртом хотя бы глоток свежего воздуха.
Безумная жажда жизни захлестывала меня. Любое колебание воздуха, страница книги, новый запах, доносящийся из-за забора, непритязательный мотивчик шарманки, отдаленный напев кочевников-цыган, даже созерцание ярмарочных картин звали в путь.
Мне нужно было самому познать все стихии – море, лес, горы и то, на что способен, пока смерть не отобрала возможность двигаться. Почему-то уже в детстве меня душил страх близкого конца – и каждый день я проживал как последний, с отчаянием констатируя, что и в этот день остался на месте…
Наконец, едва мне исполнилось семнадцать лет, я все-таки сбежал из дома. Пешком добрался до самой Камчатки, вступил в артель, которая мыла золото. Не буду обременять вас подробностями – они достойны нескольких томов! Но я нигде не оставался надолго – обучался одному и сразу брался за другое. Какое-то время меня увлекли путешествия вместе с цыганским табором, потом потянуло к морю, и несколько месяцев я служил на рыбацкой лодке в Балаклаве, ненадолго осел в Херсоне, где работал в покрасочной мастерской, печатался в местных «Ведомостях», писал стихи, – и в зависимости от заработка мог жить и в самом бедном доме рыбацкого поселка, и в гостиничном номере большого города. Деньги шли ко мне, как рыбы в период нереста, но никогда не залеживались в карманах.