Лихая година
Шрифт:
Она мягко оттолкнула мать и с лукавой усмешкой в глазах уставилась на отца. Он вышел из-за стола и поклонился ей в пояс. Но она повелительно отмахнулась от него.
— Теперьча сам хозяйничай, Василий. На чужой-то стороне, чай, ума–разума набрался. Нам, старикам, — самим до себя, о грехах да о душе думать надо.
Дедушка попрежнему сидел за столом в переднем углу, маленький, грязно–седой, а бабушка опиралась о край лавки, скорбно стонала, как больная, но в этих стонах она изливала свою радость, что мы возвратились из кромешной чужой стороны и опять — дома. Мать стояла перед
— А вот своих-то бородачей из избы не гонишь… — съязвил дедушка: — У шабров-то падогом легко распоряжаться.
Паруша с суровым весельем в глазах вскинула голову.
— А у меня в избе всегда лишняя крошка хлеба найдётся. Мне гнать своих бородачей нужды нет: я сама от них в келью уйду. Мне, старой, на покой пора, а молодые своим умом жиоут. Похвалюсь, Фома: у вас у всех земелька-то перегорела от беззаботности — на шее у бога сидели. А у меня хоть и тощой колосок, а с малым зёрнышком. Мы её, матушку, и кормили и поили. Сколь навозу вывезли из буераков да сколь бочек воды вылили!.. Эх, Фома, Фома! У вас, стариков, мудрость-то дряхлая да нищая. Вспомянешь Микитушку, старика праведного! Правда-то его нетленная: без мирской помочи, без обчей заботе о земле не будет ни благости, ни радости, только Митрию Стодневу да Серёге Ивагичу корысть.
Эту свою речь ома говорила убеждённо, как обличение, но в голосе сё мягко зздыхала печаль и умное сожаление.
Дедушка хватался за бороду, беспокойно возился на месте, крякал, но делал вид, что слова Паруши для него — пустая бабья болтовня. Я давно знал, что он боигся её: он никогда на неё не кричал, а только отшучивался, отворачиваясь и поглаживая бороду Так и сейчас он спрятался от неё за шутливый вопрос:
— Аль ты, Паруша, приказчица у бога-то, что по избам ходишь да на богову барщину наряжаешь?
Паруша села рядом с бабушкой и, уткнув клюшку в пол, с шутливой серьёзностью возвестила:
— Мне владычица велела Бовой быть с неразумными.
Отец сидел за столом и пристально рассматривал свои пальцы. Мать хлопотала в чулане над самоваром.
II
Как-то вечером, когда багровое солнце потухало а дымной мгле, я стоял на краю крутого обрыва и смотрел на келью бабушки Натальи: ждал, когда с барщины пройдёт тётя Маша, чтоб издали помахать ей рукой.
На барских дрожках быстро спустились с горы и быстро переехали речку два студента в белых вышитых рубахах, в картузах с голубыми околышами Они свернули к нашему колодцу, и каряя лошадка, задирая вверх голову на гибкой шее, гордо остановилась под кручей, лохматой от лопухов и мать–мачехи. Студент, который правил лошадкой, старший сын Измайлова, подозвал одного из караульщиков, Ваньку Юлёнкова, и строго приказал ему:
— Ну-ка брось свой дрючок, Иван! Подержи лошадь!
Ванька с подобострастной готовностью отшвырнул кол и с благоговением взял под уздцы лошадку, любовно вписаясь в неё глазами. Другой караульщик — Миколька, сын пожарника Мосея, ровесник Сёмы, — стоял, опираясь на кол, и с ухмылкой вглядывался в студентов, Я сбежал с крутого спуска и по дорожке в вётлах помчался к колодцу. Наверху, в густых зарослях ветвей, орали галки, словно они взбулгачились от приезда необычных людей. По хитрой и снисходительной уемгшке видно было, что Миколька относился к барам пренебрежительно и считал их чудаковатыми олухами и бездельниками.
Студент Измайлов совсем высох от чахотки, но был красивый, гордый, с юношеской бородкой, с маленькими усиками, с большими, строгими, как у отца, глазами. Другой студент был коренастый, большеголовый, белотелый парень, с круглым, по–мужицки простецким лицом, с густой рыжей шерстью на щеках и подбородке. Он всё ергмя улыбался, а когда здоровался с караульщиками, снял свой картуз, встряхнул длинными русыми волосами и засмеялся:
— Кого это вы здесь караулите, ребята? Да ещё с кольями… Страсть-то какая!
— Чай, от холеры… — озлился вдруг Ванька Юлёнков, не отрываясь от морды лошади. — Староста нарядил. Ежели, бает, кто в колодец ведром или мордой сунется — колом по хребту. Это дохтора, бает, от большого ума такое распоряжение дали… — И он заикал от смеха, издеваясь над глупостью докторов.
Миколька дрыгал ногой и, хитро ухмыляясь, гудел себе под нос, как шмель:
— У нас бабы воем воют: мы их в тину загоняем — к колоде, Лунка-то, вишь, какая длинная! Ну, а им там месить грязь-то не по сердцу.
Студент засмеялся, и круглое лицо его стало очень хорошим.
— Святая истина, парень: сердце грязи не выносит — оно живёт чистотой и от грязи звереет. Колодец у вас проточный: вода постоянно очищается. Пускай женщины черпают воду прямо из сруба, Не отгоняйте их. А вот грязь и трясину мы известью протравим. Холера-то — не в колодце, а в грязи.
Миколька облокотился на кол и, показывая щербатыэ зубы, вкрадчиво спросил:
— А за что это дохторов бьют на Волге? По дурости бают, что они народ морят.
Измайлов порывисто вскинул голову и вонзил в него вспыхнувшие гневом глаза.
— Дураки болтают, а ты, дурак, ехидничаешь да ещё кол схватил. На кого ты свой кол приготовил?
Весёлый студент, вероятно, был добряк: он сдвинул картуз на затылок и, подмигивая Микольке, захохотал.
— Это он, Дмитрий, от мух вместо хвоста отмахивается. Не пугай его.
А Миколька не сробел и с прежней усмешечкой простачка ответил:
— От мух-то отчихаешься, а человек с человеком ино место только кольями говорит понятливо.
Весёлый студент как будто услышал в словах Микольки что-то очень занятное и поразительное: он опять захохотал, покрутил головой и с восторженным изумлением крикнул Измайлову:
— Слышишь, Дмитрий, этого мудреца? У него, брат, боевой опыт. Сколько же тебе лет-то, философ?
Миколька охотно ответил балагурным говорком:
— ЙЛениться бы, барин, пора, да беда — не пробилась борода.
Он сейчас был очень похож на своего отца — Мосея.
Молодой Измайлов стоял попрежнему строго, по-барски, но при последних словах Микольки сдержанно улыбнулся.