Лихолетье Ойкумены
Шрифт:
Что уж там, всякому ведомо: хаоны – нехороший народ. Ничем не лучше паравеев. Не зря говорят бывалые люди: два языка в хаонской пасти – один медовый, второй смоляной!
На что же, однако, надеялись лукавые хаонские старики?
Уж не на войну ли?..
Эпиру не нужна война.
Старший брат, Александр, тот, в чью честь сестренка Мирто назвала сынка, которого эти глупые македонцы отчего-то прозвали Божественным, думал иначе. Он убедил старейшин не противиться, собрал молодых воинов и ушел искать счастье куда-то за море. И, говорят, прославил себя и напугал многих доблестью эпирского копья – но он так и не
Эакид не уверен в этом. Как не уверен и в том, что сестренкин сынишка действительно вышел в боги. Достойные доверия люди, правда, ответственно утверждают, что его племянник Александр, рожденный Митро от македонца Филиппа, покорил множество земель там, откуда приходит солнце. Ну и что? Он, Эакид Молосский, тоже прославил себя навеки, дважды разгромив паравеев, и даже обложил данью восемь селений за Перребскими перевалами, но от этого, судя по всему, ничуть не приблизился к чертогам Олимпа…
Трудные мысли. Назойливые. Докучливые.
И еще одно тревожит: скоро уже конец ущельям. Впереди долины Фессалии. Там, если верить письму, ждет соединения с молосской пехотой этот, как его?.. Полисперхонт (ну и имечко, однако), который вроде бы хочет вызволить сестру из беды. Хорошо, если так. А ежели что изменилось? Письмо-то уже не вчерашнее, может статься, никто и не ждет уже на выходе из предгорий. Что тогда? Пидна далека. И как еще встретят горцев обитатели равнинных земель, богатых конницей и закованной в металл пехотой? Конечно, их, изнеженных, никто не станет упрашивать: три тысячи настоящих бойцов, тем более – молосских бойцов, это не пять, даже не восемь тысяч долинного сброда. Но все же – три тысячи, всего только три. А металл есть металл. Брат Александр некогда увел с собою в Италию почти десять тысяч отборных юношей. И непохоже, чтобы это ему помогло…
Беспокойно на душе у царя, ибо он, и никто иной, отвечает перед богами очага и материнскими глазами за доверенные ему жизни сородичей.
И все же. Сестре нужна помощь. Значит, должно идти, и нет разницы: ждет ли там, в предгорьях, этот самый вождь с непроизносимым именем или нет. Лучше гибель, чем вечный позор, ожидающий бросившего родную кровь в беде. Таков закон гор, и это правильный, благородный закон!
Все темнее вокруг. Теснятся, толпятся, виснут на всклокоченных космах накидок и бурок липкие смолистые тени, нагоняющие тоску на сердце.
– Зажечь факелы! – отрывисто приказал базилевс. – И подтянуться…
Спустя несколько мгновений мглистые сумерки расцвели красно-желтыми лепестками огня, и волглый снег под кожаными башмаками заскрипел веселее.
Какое-то время тропа плавно снижалась, затем рванула вверх, затем снова пошла вниз – и вдруг резко свернула, сделалась гораздо шире, и пред глазами рывком распахнулось свободное от скалистых нагромождений пространство, и неожиданно, как река в море, дорога влилась в неоглядный, густо затканный паутиной предвечерней тени простор бескрайних фессалийских равнин.
Ширь и пустота, куда ни кинь взгляд. Молоссы робко топчутся на месте, подавленные изобилием ровного и ничем не ограниченного пространства. Большинство из них, даже бывалые, добредавшие
Псы негромко рычат, извещая хозяев о необходимости удвоить внимание.
– Стоять! – приказывает Эакид, вслушиваясь во тьму.
И не отшатывается, когда рядом вырастает, словно из-под земли, человек. И еще один. И еще. И кто-то урчащий, перекрученный, с головой укутанный в покрывало из тонкого войлока. Тихое змеиное шипение успокаивает зарычавших было погромче волкодавов. Приподнимаются склоненные было копья идущих в первом ряду.
Это – свои. Вернулись разведчики, уходившие вперед.
И, похоже, вернулись не пустыми.
– Государь! – слышен простуженный шепот. – Дальше пути нет…
В трех тысячах глоток замирает дыхание, и шесть тысяч глаз ожидающе прищуриваются.
– Почему? – спрашивает царь.
– Македонцы. Конные и пешие. Много. Остальное, мой господин, пусть скажет он…
С головы связанного срывают башлык. Он шумно втягивает чистый воздух и, кажется, собирается завопить, но холодное лезвие горского кинжала, нежно и плотно коснувшись шеи, не позволяет ему поступить столь неразумно. А спустя миг глаза пленника, свыкшись с полумраком, различают волчьи шапки с выпущенными хвостами, укрывающие головы пленителей, и становятся белыми и круглыми.
Он больше не хочет шуметь! Нет-нет! Он будет тих, как сытая мышка. Он понимает, в чьи руки попал. И, конечно же, готов говорить. Тихо. Подробно. Не скрывая ничего. Тогда его, возможно, и даже наверняка, убьют без всяких мучений. Или даже – в это, конечно, нелегко поверить, но хочется! – оставят в живых. Молоссы, спору нет, дикари, и у них свои обычаи. Но все же они – не фракийские дикари, считающие пощаду слабостью. И не татуированные иллирийские душегубы. Они полагают себя родней эллинам, даже более близкой, чем македонцы. Сами эллины, правда, думают иначе, но только те, что живут в безопасном отдалении от эпирских гор. Ближние же соседи предпочитают не спорить. Тем более что молосская речь и впрямь сродни греческой, пусть и не нынешней, а звучавшей много веков назад…
И пленник говорит, не дожидаясь вопросов.
Тихо, внятно, толково, со всеми необходимыми пояснениями.
Он знает не так уж много, но и совсем не мало, этот десятник из отряда легкой пехоты, специально для этого похода набранной Кассандром, наместником Македонии, из северных горных фракийцев, умеющих ходить по заснеженным тропам. Он излагает доходчиво и бойко, а затем краткими словами исчерпывающе отвечает на немногие вопросы, имеющиеся у царя. И поэтому Эакид, выслушав пленника, приходит к выводу, что македонец заработал жизнь. Да, вполне заслужил! – подтверждают близкие. А воины одобрительно кивают, и понятливые псы, тоже согласные с царским решением, виляют кудлатыми хвостами. Что делать с ним, живым? Решим позже. Пока что, во всяком случае, отпускать не стоит. Пускай побудет здесь, на глазах…