Лингвисты, пришедшие с холода
Шрифт:
Информация об успешном эксперименте по машинному переводу стала началом интеллектуального переворота в России.
– Об этом прочел человек, сыгравший колоссальную роль в моей научной судьбе, – вспоминает Мельчук, – профессор Ляпунов8. Профессор математики Московского университета. Он во время войны был артиллеристом-расчетчиком, а там, естественно, непрерывные сложнейшие вычисления, которые делались вручную или на таких арифмометрах. При этом, будучи хорошим математиком, он несколько раз вступал в большие конфликты с начальством: они тупо по таблицам чего-то считали, а он им доказывал, что это неверно, надо иначе. И пару раз чуть под военный суд не попал, потому что он самовольно менял указания артиллеристам. Но в конце концов стал большим человеком.
Он первым начал в Советском Союзе внедрять кибернетические методы. Кибернетика тогда была под категорическим запретом. Но дело в том, что советским понадобились расчеты для баллистических ракет. И оказалось, что она, может, и продажная девка, но она очень нужна. Ляпунов начал постепенно приобретать все больше веса и в конце концов перешел работать из университета, где его травили, в специальное заведение, созданное военными, – Институт прикладной математики. Это фактически он так назывался, а на самом деле это был вычислительный центр по расчету баллистических траекторий. И там, естественно, создавали компьютеры и пользовали их спереди и сзади.
В СССР началась постепенная реабилитация кибернетики. Владимир Андреевич Успенский пишет: «Как известно, кибернетика – в том понимании, как это было впервые сформулировано Норбертом Винером в его одноименной книге 1948 года, – в СССР до хрущевской оттепели прочно ходила в буржуазных лженауках, да еще и числилась состоящей на службе у англо-американской военщины. Тот факт, что военная мощь потенциального противника опирается на лженауку, почему-то не вызывал должного удовлетворения у советских властей. Первой ласточкой, возвестившей возможность говорить о кибернетике без ругательных ярлыков, была статья С.Л. Соболева, А.И. Китова, А.А. Ляпунова (первый и третий – математики, второй – инженер) “Основные черты кибернетики” в 4-м номере “Вопросов философии” за 1955 год»9.
В Политехническом музее в 1954 году10 (по другим сведениям – в 1955-м11) на публичной лекции признанного советского академика, одного из создателей теории автоматического управления В.В. Солодовникова, под названием «Что такое кибернетика» зал, по свидетельству очевидцев, был переполнен – настоящий аншлаг.
Реабилитация кибернетики приоткрыла дверь в мир, где может существовать наука без идеологии, где доказательность самоценна и ее не надо поверять цитатами из классиков марксизма-ленинизма. Чистота и строгость свободного от демагогии научного поиска обещала духовную свободу, манила разрешимостью многих задач. Это было время полного воодушевления и эйфории.
«1956 год – очень важный момент в жизни России, – пишет Мельчук. – Только что Хрущев объявил о конце сталинизма; официально закончился кровавый кошмар, длившийся тридцать лет. Государство перестало убивать. Только люди, сами жившие под коммунистическими режимами (Россия, Китай, Камбоджа, Северная Корея), могут представить себе, что означает конец такого существования. Началась эпоха “бури и натиска”, с последующей розово-голубой романтикой. Казалось, перед нами открылись бескрайние горизонты нормального существования. “Оттепель”, как назвал это время Эренбург. А я бы сказал – неожиданный конец полярной ночи и сумасшедшая, неудержимая Весна. <…> Больше я никогда не переживал такого всеобщего ликования. <…> Начались грандиозные преобразования в науке»12.
Возможность сбросить оковы марксистско-ленинской идеологии, перестать считаться бойцом «идеологического фронта» раскрепостила научную мысль; ученые-гуманитарии начали признавать достоинствами своей работы не «идейную выдержанность», а логику и доказательность.
«В нашем отечестве, – продолжает В.А. Успенский, – кибернетика быстро приобрела черты неформального общественного движения (подобно тому как не только литературным направлением, но и движением был в России футуризм; не берусь судить, является ли превращение научных и литературных направлений в общественные движения чертой общей или специфически российской). Это движение захватывало и гуманитарную
Тараном для продвижения строгих методов в языкознании стал прикладной аспект лингвистики, в первую очередь машинный перевод.
В 1955 году в журнале «Природа» Алексей Андреевич Ляпунов и его аспирантка Ольга Кулагина публикуют статью об использовании ЭВМ для перевода с языка на язык: «Машинный перевод преследует цель правильной передачи содержания текста научного или делового характера. Вопроса о художественном переводе при помощи машин в настоящее время не ставится. С точки зрения теоретической интерес этой проблемы заключается в том, что описание взаимоотношений между выражениями одной и той же мысли на разных языках должно быть доведено до такой степени отчетливости, чтобы его можно было полностью формализовать и обратить в программу, управляющую вычислительной машиной»13.
Таким образом, обретала легитимность формализация языкового описания. Одновременно с этим происходило и размежевание лингвистики и филологии как строгой и нестрогой дисциплин.
– Структурная лингвистика разрабатывала точные методы описания языка, выявление структур, связей между разными сторонами языка, – рассказывает Лидия Николаевна Иорданская. – Для традиционного языкознания, чья заслуга была в предложении полезных понятий, которые, правда, обычно определялись весьма приблизительно, было характерно аморфное описание. Такое описание невозможно было использовать для практических задач, возникших в конце 1950-х годов, а именно машинного перевода, автоматического реферирования и т. д. Именно попытки решения этих актуальных задач толкнули лингвистику на новый путь. До этого времени термин «структурная лингвистика» был одиозным в советском языкознании. Сигналом того, что это словосочетание разрешено, стало появление в «Вопросах языкознания» статьи С.К. Шаумяна14 под примерно таким названием: «Что такое структурная лингвистика»15. Все знали, что у Шаумяна – члена партии – есть высокие связи; значит, теперь структурная лингвистика разрешена.
«В конце 1950-х и начале 1960-х годов лингвистика стремилась обрести черты зрелой науки, – пишет лингвист Ревекка Марковна Фрумкина, – с определенными требованиями к описанию, с четким различием между фактами и гипотетическими построениями, с жесткостью формулировок. Структурная лингвистика именно в силу своей подчеркнутой научности, в отличие от идеологически препарированной гуманитарии, была вне вкусов, вне партий, вне идеологии. <…> Хотя я и мои ровесники и были очень молоды и не слишком умудрены, но всё же осознавали, что помимо разрушения стереотипов мы участвуем в создании не просто новой науки, но способствуем построению обобщенной модели для новой науки, свободной от идеологических догматов»16.
Определения «структурный», «математический» указывали на признание строгости и доказательности научного исследования в качестве ценности и приоритета для ученого-лингвиста. Как писал А.К. Жолковский, «неуместность самолюбия, когда дело идет об Истине, готовность признать любые свои ошибки и начать с нуля, культивация вызывающего “не знаю” и т. п. – этими принципами научной скромности паче гордости вдохновлялось целое поколение лингвистов-шестидесятников»17.
Определение «структурный» в то время вообще символизировало отказ от расплывчатости гуманитарных штудий: все структурное, строгое и формализуемое противопоставлялось традиционному, нечеткому и размытому, как научное – описательному. Так, почти демонстративно подчеркивало свою особость структурное литературоведение, структурной была и семиотика. Учеными, адептами структурного метода, двигала вера в то, что правильный подход позволит разобраться с любой проблемой.