Литература (Учебное пособие для учащихся 10 класса средней школы в двух частях)
Шрифт:
Широта связей русского героя с миром выходила за пределы узко понимаемого времени и пространства. Мир воспринимался не как самодовлеющая, отрезанная от прошлого жизнь сегодняшнего дня, а как преходящее мгновение, обремененное прошлым и устремленное в будущее. Отсюда - тургеневская мысль о власти прошлого над настоящим в "Дворянском гнезде", "Отцах и детях", а также часто повторяющийся мотив безмолвного участия мертвых в делах живых. Отсюда же - апелляция к культурно-историческому опыту в освещении характера литературного героя. Тип Обломова, например, уходит своими корнями в глубину веков. Этот дворянин, обломовская лень которого порождена услугами трехсот
Русский реализм середины XIX века, не теряя своей социальной остроты, выходит к вопросам философским, ставит вечные проблемы человеческого существования. Салтыков-Щедрин так определил, например, пафос творчества Достоевского: "По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель... не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества. Укажем хотя на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия, положенную в основание романа "Идиот",- и, конечно, этого будет достаточно, чтобы согласиться, что это такая задача, перед которою бледнеют всевозможные вопросы о женском труде, о распределении ценностей, о свободе мысли и т. п. Это, так сказать, конечная цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь промежуточными станциями".
Поиски русскими писателями второй половины XIX века "мировой гармонии" приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, причем несовершенство это осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, облекающей каждое индивидуально неповторимое явление, каждую личность на неумолимую смерть. Достоевский утверждал, что "человек на земле - существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное".
Эти вопросы остро переживали герои Достоевского, Тургенева, Толстого. Пьер Безухов говорит, что жизнь может иметь смысл лишь в том случае, если этот смысл не отрицается, не погашается смертью: "Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку... отчего же я предположу, что эта лестница... прерывается мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был".
"Ненавидеть!
– восклицает Евгений Базаров.- Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего (*215)старосты Филиппа,- она такая славная, белая,- вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?"
Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой:
Русский герой часто пренебрегает личными благами и удобствами, стыдится своего благополучия, если оно вдруг приходит к нему, и предпочитает самоограничение и внутреннюю сдержанность. Так его личность отвечает на острое сознание несовершенства социальных отношений между людьми, несовершенства человеческой природы, коренных основ бытия. Он отрицает возможность счастья, купленного ценой забвения ушедших поколений, забвения отцов, дедов и прадедов, он считает такое самодовольное счастье недостойным чуткого, совестливого человека.
Русская классическая литература ощутила тревогу за судьбы человечества на том этапе его истории, когда, на попрании великих религиозных истин, возникла фанатическая вера в науку, в абсолютную ее безупречность, когда радикально настроенным мыслителям революционно-просветительского толка показалось, что силою разума можно разом устранить общественное несовершенство. Всеми средствами наша классическая литература стремилась удержать этот назревавший, необузданный порыв. Вспомним Платона Каратаева у Толстого, Сонечку Мармеладову, Алешу Карамазова и старца Зосиму у Достоевского. Вспомним насто-(*216)роженное отношение русских писателей к деятельному человеку. Не предчувствие ли опасности самообожествленного человеческого разума заставляло Гончарова заклеймить Штольца и едва ли не на пьедестал возвести "ленивого" Обломова?
Тургенев в своем Базарове, Достоевский в своем Раскольникове, Толстой в Наполеоне не по той ли причине сосредоточили внимание на трагизме смелого новатора, безоглядного радикала, способного подрубить живое дерево национальной культуры, порвать связь времен? И даже Салтыков-Щедрин в финале "Истории одного города" предупреждал устами самодержца Угрюм-Бурчеева: "Придет некто, кто будет страшнее меня!" А в 90-е годы Чехов не уставал предупреждать российского интеллигента: "Никто не знает настоящей правды".
Но к предупреждениям русской классической литературы деятельный век войн, революций и глобальных социальных потрясений оказался не очень чутким. России суждено было пройти через этап обожествления конечных человеческих истин, через благородную в своих намерениях, но жутко кровавую в исполнении веру в революционно-преобразующий разум, способный создать рай на грешной земле.
Уроки классики были полностью преданы забвению. Напряженный духовный труд Толстого и Достоевского был презрительно заклеймен как "юродство во Христе" или как реакционная "достоевщина". Но именно Достоевский в финале "Преступления и наказания", в пророческом сне Раскольникова, предугадал надвигающийся кризис возрожденческого гуманизма, кризис европейской цивилизации, обожествившей на исходе XIX века самое себя, решившей взять разом "весь капитал" и уж никак не желавшей "ждать милостей от природы".