Литературная Газета 6269 (№ 14 2010)
Шрифт:
Пронзительна пьеса Игоря Корниенко «Колодец». Несколько монологов, криков души. «Тысячи лет люди приходили к колодцу и просили. Изливали душу. Исповедовались. Вымаливали спасение. Загадывали желания. Требовали отмщения…» Автору удалось найти очень ёмкую и простую форму, чтобы связать в единый сюжет множество разных характеров и судеб и заставить героев лаконично и мотивированно откровенно, на пределе эмоций сказать о себе главное. Тут и современная история, и вечность, и социальная горизонталь, и все возможные вертикали…
Стихи, конечно, несоциальны, и слава богу. Но политика оставляет шрамы и на лице поэзии. Алексей Евстратов описывает поминки. За спокойствием, небрежностью и даже усмешкой поэта стоят боль и новостные сводки: «В общем, покойнику бы понравилось. Да ему вообще всё нравилось в его девятнадцать. Вот разве что горный климат да дурацкое слово «спецоперация».
Что ж, может быть, Фонд социально-экономических и интеллектуальных программ ждёт от молодых писателей большей политизированности, которая была свойственна литературе «на заре российской демократии» и свидетельствовала, скорее, о болезненном возбуждении общественного сознания, чем о литературном расцвете? А мне почему-то радостно, что «современной истории» и «социальных проблем» в сборнике молодых ровно столько: достаточно много, но не перебор. Ведь, в сущности, социальность и современность для литературного произведения – только топор для каши – повод. А варится каша из вечных ингредиентов – более простых и более сложных. В любом случае топора в каше не должно быть слишком много.
ЧТО СКАЗАЛ БЫ СТАНИСЛАВСКИЙ?
Данил Гурьянов пишет сценарии для телесериалов, что отразилось и на его прозе. Повышенная мелодраматичность, нет требовательности к сюжетостроению, но есть желание произвести эффект. Лихие перипетии без «внутреннего действия», «душевной активности» и «психологического рисунка роли», о которых говорил Станиславский. В кино это всё достижимо – визуально, с помощью актёрской игры, режиссёрской и операторской работы. (Другой вопрос, что сериалы игрой и работой не блещут, не об этом речь.) Проза же работает с каким-то другим активным веществом, одной только бурной реакции сюжета недостаточно. Впрочем, для глянцевых журналов проза Гурьянова вполне подходит. Лучшее в книге – повесть «Глупая улитка». Автор показал, что может быть психологом, а не только фантазёром, мелодраматические навороты хоть как-то оправданы характерами слабого, но коварного Эдуарда и сильной, талантливой, но простодушной и закомплексованной Лопатиной. Рассказ
«Золушка» – противоположный пример. Директор школы узнала, что её дочь, эмигрировавшая в Штаты, была порнозвездой и умерла от передозировки наркотиков. Мать получила звание заслуженного учителя, на вручении в неё влюбился губернатор и приехал к ней с цветами, в то время когда директор школы казнилась, просматривая кассету с фильмами дочери. Пока учительница чистила зубы, губернатор включил видео и увидел порноверсию «Золушки». Учительница убежала из дому, просидела в беседке детского сада, пока губернатор не ушёл. Вернувшись, досмотрела «Золушку» и узнала в «принце» человека, который нравился ей в институте. Такой пассаж из области древнегреческих трагедий, правда, в довольно приниженном варианте, разрешается легковесным общим местом: «Несмотря ни на что… я жива!» Как телегероиня, которая после тысячи серий злоключений, включающих в себя потерю ребёнка, возлюбленного, памяти и состояния, всё-таки находит своё счастье. Что сказал бы Станиславский?.. Правильно!
ГЛАЗА, КАК ДВА ЛЯГУШАЧЬИХ ПУЗИКА
Ильдар Абузяров – убеждённый ригорист. Его проза – орнамент, где сюжет – элемент рисунка, и, поскольку орнамент всегда оперирует отвлечёнными формами или стилизует реальные, часто схематизируя их до неузнаваемости, Абузяров изображает экзотические миры, избегая будничности или изменяя её, заставляя подчиняться красоте ритма и заданной им темы. То марийцы, то поляки – классические музыканты, исповедующие ислам, то Пако и Гильермо, то Абдул и Сарижат, то Мордовия, то Япония, то Финляндия, то мавр. Это только кажется, что орнамент не говорит о реальности, – его просто надо уметь прочесть. Смелость метафоры: «Глаза… у неё, как два лягушачьих пузика, – голубые. И ресницы у неё огромные, как лягушачьи лапки, когда она ими плавно развела тину-истому в своих глазах». Ещё пример: «Из голоса Кюллики, как из надрезанного берёзового ствола, сочилась ничем не прикрытая мольба». И ещё: «О женщинах, что из кожи вон лезут, точат тушью кривые ножи ресниц, набивают искрящимся порохом греховницы глаз, чтобы только увлечь в дальнее и небезопасное плаванье смелых духом, но пресмыкающихся перед природной красотой и задирающих нос перед неизвестностью. Той неизвестностью, что под покровом ночи грабит и порой убивает их». На это кто-нибудь скажет: «– О друг мой, Аркадий Николаич! Об одном прошу тебя: не говори красиво». А кто-нибудь возразит: «– Я говорю, как умею… Да и наконец это деспотизм. Мне пришла мысль в голову; отчего её не высказать?»
Часто «психология творчества» становится темой Ильдара Абузярова, и орнамент этих рассказов («Начало», «Бедуинка», «Муки творчества») мне наиболее понятен и кажется остроумным и точным.
ГАММА-ИНТЕЛЛИГЕНТ
«Роман нашего времени» О. Зайончковского оказался циклом рассказов, так что, хотя это и определение жанра с обложки, и в рекламе есть доля правды, ибо рассказ в «наше время» всё более теснит роман.
Главный герой – писатель, основная проблема которого: «Не о чем писать». Он должен сдавать книгу в издательство, а дописать никак не может и силится. Почему-то кажется, что такова же проблема и у автора. Собственно, сюжет «романа» укладывается в рассказ. Ну ладно, в повесть: бездетная чета бизнес-вумен и писателя, которого она содержит, переживает охлаждение. Жена решает улучшить жилищные условия, но не может взять ипотечный кредит из-за наличия иждивенца. Пара фиктивно разводится, женщина сплавляет бывшего мужа на дачу, чтоб не мешался, пока она будет продавать квартиру, и в его отсутствие знакомится с «новым русским», который более соответствует ей по статусу, чем безработный писатель. Не совсем понятно, зачем она «новому русскому», когда в природе существуют семнадцатилетние модели, но это не важно, всяко бывает. Женщина и её второй муж дружат с первым мужем. Бывшая жена опекает, всё ж не чужие, а «новому русскому», видимо, льстит знакомство с писателем, по сюжету вроде как известным. Когда второй муж куда-то уезжает, женщина изменяет ему со старым мужем – всё-таки у них много общего, столько прожили и любовь была когда-то. И вот – неожиданная беременность от писателя («новый русский» бесплоден), и ясно, что всё возвращается на круги своя.
Кроме тех нескольких, в которых рассказано это, все остальные эпизоды «романа», то бишь рассказы, могут быть извлечены без особых потерь для сюжета. Одни логично оставить, другие… невозможно избавиться от ощущения, что эти «вставные новеллы» здесь для объёма. Одни могли быть неплохими самостоятельными рассказами. Другие непонятно зачем высосаны из пальца. Разве только автор хотел с их помощью показать муки творчества своего героя, что не всё у него – творческие удачи?
Можно выделить и вторую тему «романа» – «Москва», о столице много лирических и довольно остроумных отступлений, будто книга претендовала на грант правительства города, но это – чистой воды (и хорошего уровня) эссеистика, по не совсем ясным причинам пришитая к художественной прозе.
Есть и странности в словоупотреблении. «Пребывающих в бозе» в смысле «почивших в бозе»; «заглянув в святки», а не в святцы, «идеи кропотничества» (идеи Кропоткина то есть). «Дмитрий Павлович ревнует меня к Тамаре» в значении «ревнует Тамару ко мне».
И всё-таки главный герой «романа» – отдельная и интересная тема. Эдакая пародия на «Постороннего» Камю, но без особой экзистенции, просто довольно равнодушный ко всему, кроме себя, тип. Не склонный к сочувствию, поэтому и не вызывающий большого сочувствия у читателя. Делить жену с другим; случайно утопив мобильник в реке, не спешить сообщить жене, что жив-здоров; соблазнить девушку, оставить ей номер городского и уехать на всё лето; не стыдиться жить на иждивении сначала у жены, а потом у второго мужа жены; взять, потратить и не вернуть аванс, заведомо не собираясь выполнять условия контракта, – в порядке вещей. И всё это с лёгкой доброй иронией, которая не оставляет героя-писателя и на похоронах друга. «…мне бы стоило в гроб ему положить свой томик. С дарственной надписью: «Другу Грише в дорогу»… Пожалуй, я правильно сделал, что не положил Грише в гроб свою книжку, а то бы и она сгорела», – осмысляет герой-писатель крематорий.
Есть в этом видимость юродства: «Месяц светит, котёнок плачет…» Но затем леденящее душу, не в бровь, а в глаз бьющее «нельзя молиться за царя Ирода, – Богородица не велит» так и не звучит. Значит, юродство не настоящее. Просто шутовство.
Не совсем понятно, что заставляет героя писать, скорее, это способ эскапизма: писательство как бы позволяет ему смотреть на жизнь со стороны, не вовлекаясь в неё слишком глубоко («Глядя на людское, мирное по большей части, копошение внизу, исполняешься какого-то доброжелательно-эпического спокойствия… Так удобно любить человечество с высоты девятого этажа»). Но писательство накладывает и необходимость брать на себя труд этим копошением интересоваться и реферировать его, отчего и появляются подробные описания собачьей площадки или сельской выгребной ямы. Кстати, самое страстное место в «романе»: «За потраву чужих участков многим из нас доставались пониже спины воспитательные заряды соли. Но и мстили мы за себя жестоко: раздобывши пачку дрожжей, мы тайно подбрасывали её своему обидчику – куда? – конечно же, в выгребную яму! Если у вас есть кто-то, кого вы по-настоящему ненавидите, а у него имеется выгребная яма, поступите с ним так же». Вот и воспитательная роль литературы дала о себе знать.