Литературная Газета 6282 (№ 27 2010)
Шрифт:
– Товарищ сержа-а-а-нт!
Белое-белое лицо щупленького солдата, проступившие тёмными брызгами мальчишеские веснушки на меловых щеках, нежные подростковые губы, разъятые в крике ужаса, в багровом сумраке вопящего рта – детские зубы.
– Товарищ сержант, мне ногу оторва-а-ло!
Оглушённый ударом по каске, в полусознании, я тупо перевёл взгляд пониже. В тлеющих лохмотьях солдатских порток рваный обрубок ноги без капли крови и торчащая из обрубка глянцево-розовая кость коленного сустава.
Солдат кричал мне, это я был сержантом, вернее, младшим сержантом.
В
Запасной полк. Там я мёрз, голодал, недосыпал, меня избил старшина – за дело. Что они, командиры наши, должны были чикаться с нами, разношёрстной оравой вчерашних подростков, не умеющих ходить в ногу и подчиняться команде? Надо было выбить из нас мальчишескую расхлябанность, лень, детскую сонливость и привитую материнской жалостью душевную слабость и вбить наши ещё не созревшие тела в обойму солдатского строя. В чёрством мужском обществе, где вместо ласкового материнского зова и незлобивого ворчания – звонкая, как звук металла, команда, окрик и мат, мы ожесточались и созревали для фронта, для убийства и смерти.
Словом, после того как я прострелял на стрельбище кучу патронов, продырявил десятку фанерных мишеней, присвоили мне звание младшего сержанта и отправили на фронт.
Я пришил к погонам по две красные лычки и шибко загордился – командир! Правда, никем не командовал, я всего лишь снайпер, но не рядовой же, а младший сержант. Знай наших!
На передовой вместо вожделенной снайперской винтовки всучили мне автомат ППШ, из которого я ни разу не выстрелил, хотел было чесануть во время атаки, но что-то в нём заклинило. Так я, младший сержант без командирской должности, болтался среди рядовых, и поскольку лычки на погонах внушали мне самоуважение (какой-никакой, а младший командир), чувствовал себя среди них белой вороной, правда, они, рядовые, не выказывали особого уважения к моим лычкам. Лычки эти я без сожаления отпорол бы, если бы не считал это нарушением армейского порядка.
В том бою, в котором было больше неразберихи и растерянности, чем осмысленного действия, стало быть, больше крови, наш батальон напоролся на финские пулемёты и, оставив в лесу убитых, отошёл на залысину каменистого холма. В окопчике под валуном, вырытом со стороны финнов (значит, до нас сидели они), куда забились смешавшиеся солдаты из разных взводов, был я единственный младший командир, и то без командирской должности. Где были остальные сержанты, взводный, я не знаю.
Финны, видно, били по нам из нескольких миномётов, мы, неосторожно и бестолково засевшие на открытой всем ветрам залысине, в их биноклях были как на ладони. Я был в каске, голова на уровне бруствера, опустился бы пониже – тесно, ко мне прижался плечом солдат в пилотке. По каске стучали камешки, в ноздри било тухлинкой сгоревшего тола. Взрыв. На бруствере. Когда мина взрывается рядом, грохота нет, только звон и удар.
– Товарищ сержа-а-ант, мне ногу оторвало-о-о!
Он сжимал свой обрубок обеими руками, судорожно дрожащими, глаза его, синие, чистые детские глаза, остекленевшие в смертном ужасе, прожигали, пронзали меня мольбой, он ждал от меня помощи, спасения, потому что я был младшим сержантом, командиром в глазах этого мальчишки-новобранца. Господи, я был сержантом! Значит, в его понимании ответственным за его жизнь, должным и способным спасти его. Но ведь я не был его командиром, меня никто не назначал командовать отделением или взводом, мне никто не подчинялся. Но разве нужно быть непременно командиром, чтобы помочь раненому товарищу? Я не мог, я не смог. Я был оглушён миной, контужен, на голове у меня была сильно помята каска (потом узнал), левое плечо в крови (оказалось, кровь из разбитой головы сидящего рядом солдата, хотя и в меня, в левую руку и в шею, вонзились мелкие осколки).
После взрыва финны вдруг прекратили обстрел, наверное, были уверены, что накрыли нас. Оцепенев, несколько мгновений я тупо глядел на обрубок человеческой ноги и, нет, не сообразил, а был толчок, животный инстинкт самосохранения подсказал, что сейчас финны снова начнут лупить и уже наверняка попадут в окоп, в кучу солдатских тел, превратив нас в кровавое месиво. Мне было всего восемнадцать, я не был ни командиром, ни героем, я был контужен, ранен, я очень хотел жить, я не мог помочь кричащему солдату. Я выскочил из окопа и, спотыкаясь, куда-то побежал, упал возле валуна, там меня заметил санитар и повёл в тыл. Позади нас снова загрохотали мины.
Что было с тем солдатом? У него, конечно, был шок, поэтому не было крови, но через минуту из раны, изо всех сосудов ручьём ударила кровь, как у подорвавшегося на мине в другом бою чуваша Иванова, и мальчик умер или добила его следующая мина. Или, может, подоспели санитары, перевязали рану и вынесли его из боя. Правда, в эвакогоспитале я не встретил его. Мог умереть от потери крови в медсанбате или по дороге в госпиталь. Или всё же добила его следующая мина…
Что он обо мне подумал? Ведь он в смертном ужасе видел мои лычки, принял меня за командира, пусть даже не это, а просто видел во мне своего товарища, ждал от меня помощи и спасения. Я не помог, я предал его, оставив умирать в кровавом окопе…
Потом много раз, вспоминая этот случай, задним числом, в воображении, я поступал правильно, как подобает солдату, тем более сержанту.
Перетягиваю обрубок жгутом, шнурком от ботинок или обмоткой, перевязываю рану (где я взял бы там бинты и вату?) и, успокаивая мальчика: «Потерпи, браток, потерпи», поднимаю его из окопа, уношу на закорках подальше от кровавого ада и передаю санитарам. И конечно, в этой правильности поступка есть что-то от литературы и кино про войну. А в жизни, особенно в бою, на волосок от смерти человек часто поступает н е п р а в и л ь н о.
Много раз я пытался ввернуть этот случай в рассказ, повесть о войне. В одном рассказе есть об этом. Но вскользь, отстранённо, в восприятии вымышленного солдата. В повести «Среди валунов», где многое вымышлено, или, вернее, скомпоновано, минный налёт на залысину холма описан почти точно, но там нет кричащего мальчика-солдата. Что-то удерживало меня, не пускало к этой правде. Наверное, я чувствовал, что эпизод этот, этот крик не может быть просто деталью в большом повествовании и мелькнуть мимолётно среди других событий, что надо писать о крике отдельно, что крик этот должен быть главным звуком в рассказе. Или, может, я, всю жизнь терзающийся чувством вины перед тем солдатом, несмотря на тогдашнее моё оправдательное состояние: контузия, ранение, шок, – не смог, не хватало мужества выложить правду. Ведь ни в одном моём писании нет младшего сержанта Толи Гайнуллина, чей прототип, разумеется, я сам, а воюет рядовой Гайнуллин. Как будто из-за этих двух лычек на погонах вся ответственность за гибель солдата ложится на меня, а не на комбата, который преступно или, вернее, бездарно отвёл нас на этот лысый холм под огонь финских миномётов.