Литературные беседы. Книга вторая ("Звено": 1926-1928)
Шрифт:
Остальные семь проще. Не всех их можно причислить к бытовикам или натуралистам, но крепкий бытовой фон, бытовое основание есть у каждого.
Бытовик несомненный — С. Долинский, представленный отрывком из романа «Предел». Его задачи не хитры, средства испытаны. Целей своих он во всяком случае, достигает: лукавый старичок «товарищ Болдырев», проходимец, пьяница и трус, в рассказе «как живой». Долинский бесспорно умелый фотограф. Художник ли он — судить еще трудно.
Н. Еленов («Гость») пристрастен к путанице и гофмановщине, как Газданов. Но то, что у Газданова, по-видимому, органично, у Бленова кажется надуманным. Он по расчету переставляет планы, умышленно обрывает, недоговаривает. Швы работы видны. Это
«Устирсин» Брон. Сосинского — рассказ прелестный, на мой взгляд, удачнейший из всех. Он, может быть, не совсем оригинален; это новая вариация на тему об Акакии Акакиевиче, со вплетающимися в нее донкихотскими отголосками. Но разработка, мелочи, подробности вполне своеобразны, и очень хороша развязка, полуреальная, полуфантастическая, точка и вместе с тем вопросительный знак.
«Повесть о Дине» кн. Чхеидзе и «Концы» И. Тидемана слабее. В «Концах» рассказывается о смерти большевистского комиссара и затем о смерти белого полковника. Написано старательно, чисто, честно, но бледновато. Полковник, застигнутый большевиками, решает застрелиться. Вот он вынул револьвер. Сейчас конец. «Задумался: а сердце? какое оно? большое или маленькое? с кулак будет?»
Такова последняя фраза в рассказе. До чего стерты, механичны, почти смешны эти записи предсмертных мыслей, которые задолго предчувствуешь, как неизбежный эффект, и которые все происходят от незабываемого «куафера Тютькина» едущей на вокзал Анны Карениной! Ничего они не достигают, кроме досады читателя.
В «Дине» есть кое-что очень свежее. Но, по-видимому, о животных (Дина — лошадь) писать труднее, чем о людях. И хотя кн. Чхеидзе пишет о Дине как наблюдатель, осторожно, со стороны, залезая в ее лошадиную душу, все-таки ему с делом вполне справиться не удается.
С. Эфрон в литературе, кажется, не новичок. Его «Видовая» напоминает этюды многих современных французов. Почти никакого действия на поверхности, болезненное напряжение внутри. Человек отправляется в кинематограф, а из кинематографа ни с того ни с сего едет в Марсель. Вот фабула. Но в ней есть «скрытая пружина»: человек влюблен и ревнует, а в кинематографе находится с другим, с третьим, «она», изменница. Обо всем этом надо догадываться. Эфрон многословно описывает погоду или толпу на улице, а про самое существенное помалкивает. Как «художественный прием» это не хуже и не лучше других приемов. Эфрон владеет умолчанием не без мастерства. Но не слишком ли цветиста его проза? Еще « голые деревья, расцарапавшие грудь ветру», или лужи, которые «смеются, защекоченные каплями» — куда ни шло! Но это: в кармане «под скомканным платком, массивным портсигаром и разбуженными спичками лежал в ожидании стальной вопрос, на который никто живым не получал ответа». Понять не трудно: револьвер. Но что за плоский, безвкусный образ-ребус – Леонид Андреев худшего сорта!
Наконец, А. Воеводин рассказывает в «Корпусном заведении» об офицерах, забредших в прифронтовой публичный дом. Довольно метко и находчиво.
Таков выводок, идущий «Своими путями».
Оставим громкие слова, не будем преувеличивать ни достоинств этих рассказов, ни значения их общего появления. Обойдемся без сенсаций. Опыт с «Серапионовыми братьями» в этом отношении слишком поучителен. Все-таки я хотел бы заметить, что каждый из представленных нам молодых авторов имеет данные стать писателем, а один или два уже и сейчас достойны этого звания. По-видимому, наша здешняя литература не «задыхается», а живет.
< «ОТ ПУШКИНА ДО БЛОКА» Л. ГРОССМАНА. – «LE POISON JUIF» Г. ВЕЛЬТЕРА >
Кажется, Вилье-де-Лилль-Адан сказал: «Человек измеряется тем, что он любит».
Некоторым людям только по их любви и доверяешь. Лживый и пустой человек, напыщенный и взбалмошный, — но вдруг узнаешь, что он любит Данте, и не на словах любит, а читает, вчитывается, знает, — то к нему, естественно, меняется отношение. Значит, что-то дантовское, хотя бы малейшая частица, — находит ответ и в его душе.
Суживая изречение Вилье, можно слово «любовь» заменить в нем словами «интерес». О чем думает человек, чем интересуется, — для «измерения» личности крайне важно. Получив книжку под названием «От Пушкина до Блока», прежде всего смотришь в оглавление: стоит ли книжку читать? что нашел автор в нашей литературе между Пушкиным и Блоком, над чем задумался? Право, самый блестящий этюд о «женских типах Гончарова», например, воспринимается как чтение второсортное, и, когда к таким произведениям применяются эпитеты «острый», «глубокий», «увлекательный», надо понимать, что это говорится относительно, условно. Если же критик и за всю свою жизнь ни разу не пошел дальше «женских типов Гончарова», то, по-видимому, он скользнул только по поверхности литературы, и как бы он на этой поверхности ни отличился, все же дело его не велико и не значительно.
Автор книги «От Пушкина до Блока» Л. Гроссман — писатель, кажется, не особенно даровитый и не по-настоящему культурный. В нем чувствуется средний приват-доцент того типа, который очень распространен в современной России: всезнайка, полумарксист и полумистик, полуэстет и полунигилист. Он много пишет о вопросах, в которых не совсем хорошо разобрался — о теории поэзии, о «методе и стиле», о символизме и новой французской литературе. Но эти статьи в его книге — явный балласт. Основа, ядро книги их искупает. Несколько очень тщательных статей на очень живые темы вызывают к автору «доверие» читателя. Таковы очерки «Тютчев и сумерки династий» — довольно спорный в выводах и заключениях — и «Достоевский и Европа».
Эта статья представляет собой сводку суждений Достоевского о Западе. Если не ошибаюсь, сводка сделана впервые. Гроссман с основанием говорит о «книге Достоевского о Европе». Если собрать все разбросанное в «Дневнике писателя», в «Карамазовых», «Подростке», «Игроке», получится настоящая книга. И какая книга, — несмотря на противоречия, несмотря на ошибочность почти всех предсказаний, — с какой страстью и ясновидением написанная! Первая же цитата определяет тон ее: «Почему Европа имеет на нас, кто бы мы ни были, такое сильное, волшебное призывное впечатление? Ведь все, решительно все, что есть в нас развития, науки, гражданственности, человечности, все, все ведь оттуда, из той страны святых чудес…». Позже, после долгих скитаний по «стране чудес» наступило разочарование.
Гроссман недоумевает: как мог Достоевский, пристально вглядывавшийся в современную ему Европу, писавший о всяких пустяках в ней, не заметить во второй половине века взлета европейского творческого духа, проглядеть Вагнера, Ибсена, Флобера, Ницше? Недоумение его, вероятно «риторическое»: слишком понятно, отчего Достоевский проглядел важнейших своих современников. Но Достоевский мог бы ощутить в 60-70-х годах «трещину» в мире, трещину, в которую хлынуло нечто таинственное, темное, новое и глубоко ему родственное. Об этом вкратце не скажешь. «Я хочу в Европу съездить, Алеша… и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище, на самое, самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, — в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более…»