Литературный путь Цветаевой. Идеология, поэтика, идентичность автора в контексте эпохи
Шрифт:
Любопытным примером обработки Цветаевой символистской темы, является ее стихотворение «Ошибка»:
Когда снежинку, что легко летает,Как звездочка упавшая скользя,Берешь рукой – она снежинкой тает,И возвратить воздушность ей нельзя.Когда пленясь прозрачностью медузы,Ее коснемся мы капризом рук,Она, как пленник, заключенный в узы,Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.Когда хотим мы в мотыльках-скитальцахВидать не грезу, а земную быль —Где их наряд? От них на наших пальцахОдна зарей раскрашенная пыль!Оставь полет снежинкам с мотылькамиИ не губи медузу на песках!Нельзя мечту свою хватать руками,Нельзя мечту свою держать в руках!НельзяИзвестно, что это стихотворение обращено к Эллису и является поэтическим ответом на предложение, сделанное им Цветаевой 55 . Необычность структуры цветаевского поэтического послания состоит в том, что лицо, к которому оно обращено, названо лишь в последней строке, а указание на то, что стихотворение имеет конкретного адресата, появляется всего строкой выше. Риторика текста, какой она задается вначале, заставляет читать его как образец медитативной лирики, и даже императивные формы, появляющиеся в четвертой строфе, вполне укладываются в риторические рамки лирического размышления. Но последние две строки совершенно переориентируют читательское восприятие стихотворения, сообщая и всему предыдущему тексту смысл более адресный. На нем и следует остановиться подробнее.
55
Цветаева А. Воспоминания. С. 316.
Знакомство Цветаевой с Эллисом произошло в 1908 году, и в течение ближайших двух-трех лет он был для нее не только старшим другом, но и главным проводником тех новых веяний, которыми была отмечена литературная современность. Естественно, что существенное место в разговорах Эллиса занимали его собственные искания этого времени, сменившие революционные увлечения недавней поры 56 . Андрей Белый, в то время близкий с Эллисом, впоследствии так характеризовал его миросозерцание этих лет: «Сам же он проповедовал нам теорию собственного раздвоя, напоминавшую учение о двойной истине; но базировал ее на поэзии соответствия Бодлера: в центре сознания – культ мечты, непереносимой в действительность, которая – падаль-де; она – труп мечты» 57 . Как бы ни было распространено слово «мечта» в символистском языке, можно предположить, что употребление этого слова в стихотворении, обращенном к Эллису, специфически маркировано и отсылает не к вообще символистской, но именно к эллисовской его трактовке. Более ясное представление о последней можно составить по предисловию Эллиса к опубликованному в 1907 году его переводу драмы Ж. Роденбаха «Покрывало», книге, наверняка вошедшей в круг чтения юной Цветаевой.
56
Очень возможно, например, что цветаевское понимание революционной борьбы, как оно изложено в письме 1908 года к П. Юркевичу, цитировавшемся выше, вдохновлено именно Эллисом.
57
Белый А. Начало века. М.: Художественная литература, 1990. С. 43. А. В. Лавров в комментарии к этому изданию приводит следующую выдержку из дневника Эллиса за лето 1905 года:
Внешний мир, т. е. все воплощенное, и деревья, и цветы, и я сам, телесный, – это отблеск иного, которое я духовный – люблю до экстаза.
Но познать сущность, познать то, к чему стремились каждый миг, невозможно иначе, как через среду, толщу реального. Отсюда раздвоение.
Я люблю мир, ибо он отблеск вечного.
Я не люблю его, ибо он отблеск вечного.
Проклятое раздвоение!
Тело = символ души.
То же самое раздвоение применимо и к нему.
Отсюда дуализм всякой любви. Это еще ужаснее!.. (С. 574–575).
«Покрывало» – символическая драма, сюжет которой сводится к следующему. Герой пьесы влюбляется в монахиню, временно живущую в его доме и ухаживающую за его больной родственницей. Функцию хранителя символической тайны, которой обладает героиня, выполняет головной убор, которым она, по уставу своего ордена, должна всегда покрывать свою голову, делая волосы невидимыми. Воображение же героя пытается проникнуть за это покрывало, его мечта создает идеальный образ скрываемых волос. Однажды, благодаря случайному стечению обстоятельств, он видит монахиню без головного убора, и идеальный образ рассыпается:
Ее я женщиной земною увидал:Ее чела покров, как прежде, не скрывал,И волосы ее с их нежными цветами,Доступные очам, рассыпались волнами.Увы! моя любовь, что грезу соткалаИз неизвестности, навеки умерла!..Лишь поднят был покров, всё, что мечту пленяло,Исчезло без следа – сестра другою стала!И увидав ее, вдруг взор утратил мойТу, что казалась мне когда-то неземной!Теперь же вдруг она явилась предо мноюОбыкновенною – и образ, что мечтоюЛюбовь отшельника невольно облеклаИ в белый ореол покрова убрала,Исчезнул без следа… Любовь не переноситОбидной ясности и вечно тайны просит!.. 5858
Роденбах
Такова развязка сюжета. В своем предисловии Эллис трактует ее так:
Любовь не переживает того, что является ее жизненным нервом, что питает и возвышает ее, т. е. тайны, ибо «любить» означает «мечтать», а сущность мечты – неумолчное созидание нового мира, более прекрасного и идеального, чем всегда слишком грубая и печальная действительность. Мечта – цветок, растущий в таинственном мире идеала и мгновенно увядающий при всяком соприкосновении с реальностью 59 .
59
Там же. С. 7.
Таким образом, стихотворение Цветаевой едва ли не «возвращает» Эллису его собственные слова. Даже концовка «Ошибки» с ее амбивалентно звучащим «Твоя любовь была такой ошибкой, – / Но без любви мы гибнем, Чародей!» имеет соответствие в словах эллисовского предисловия: «Любовь вечно ищет тайны, но тайна всегда ускользает от любви, а без любви сердце умирает – такова главная идея символической драмы Ж. Роденбаха “Покрывало”!» 60
Стихотворение «Ошибка» оказывается вариацией на тему, заданную Эллисом, – заданную, возможно, и в его устных разговорах с Цветаевой, а не только в тексте, на который мы вынуждены опираться. При всей своей смысловой близости к оригиналу вариация эта отмечена очевидным сдвигом в образной структуре, по которому можно судить о характере восприятия Цветаевой символистского текста. Конфликт драмы Роденбаха на образном уровне строится вокруг символики «покрывала», унаследованной символистами от романтиков и связанной с представлением о грани, отделяющей конечный, эмпирический, доступный мир от мира идеального и бесконечного («нового мира», как называет его Эллис). Лишившись своего головного убора, «покрывала», героиня целиком переходит в эмпирический мир, ничто в ее облике более не обещает раскрытия тайны мира бесконечного, которая одна и может возбуждать любовь. Об этом говорят Роденбах и Эллис. У Цветаевой эта образная и идейная система замещается совершенно иной. Стихотворение строится на приеме реализации метафоры «хватать мечту руками»: автор приводит три примера (снежинка, медуза, мотыльки), с неопровержимостью естественнонаучного эксперимента удостоверяющих, что прикосновение рук разрушает то, что до этого прикосновения было цельным и совершенным. Почему «мечта» воплощается в этих именно объектах и в чем их символическая или иная аналогичность «любви», автор не задумывается. Символистская метафизика растворяется в земной физике, и символическое иносказание заменяется метафорическим сравнением. Очевидная непроизвольность такой трансформации чужой темы и образности указывает на то, что в это время символистская идеология не задевает Цветаеву глубоко. Лишь значительно позже, в 1920-е годы, поэтическая идеология Цветаевой сблизится с символистской, станет типологически ей родственной.
60
Там же.
Если судить по рецензиям, современники более всего отмечали в «Вечернем альбоме» его «интимность» или «домашность», а пронизанность сборника литературными аллюзиями не останавливала особого внимания. Отчасти это можно объяснить тем, что литературный реферативный ряд, к которому отсылали стихи Цветаевой, был в значительной части столь «детским», что либо не опознавался, либо не воспринимался как литературный. Между тем стихи «Вечернего альбома» отмечены не только стилистическим ученичеством и освоением языка мотивов и образов современной поэзии, но и чисто сюжетными аллюзиями и заимствованиями, что будет свойственно и творчеству зрелой Цветаевой. Среди чужих текстов, попадающих в стихи сборника, соседствуют институтские повести Л. Чарской и «Дама с камелиями» А. Дюма-сына, «Лихтенштейн» В. Гауфа и сказки из сборника «Crurifragium» С. Соловьева, «Орленок» Э. Ростана и повести М. Твена. Можно с уверенностью добавить, что целый пласт стихов «Вечернего альбома» использует темы и сюжеты, позаимствованные из проходной и трудно теперь идентифицируемой литературы, – столь явственно присутствие в них отсылки к неназванным источникам.
Наиболее интересно проанализировать механизмы использования Цветаевой чужих текстов в тех стихотворениях, которые не содержат прямых указаний на свою «родословную». На одном таком случае мы остановимся подробнее.
Одним из самых читаемых современных детских писателей времени цветаевского отрочества была Лидия Чарская, автор более трех десятков книг для детей и юношества, которые переиздавались неоднократно. Особое место среди них занимали так называемые институтские повести: «Записки институтки», «Княжна Джаваха», «Люда Влассовская», «За что?». Можно предположить, что книги эти попали в круг чтения юной Цветаевой в 1906 году, когда она – после почти трех лет, проведенных за границей, и последовавшей по возвращении в Россию кончины матери – оказалась пансионеркой четвертого класса гимназии им. В. П. фон Дервиз в Москве. Именно к концу 1906 – началу 1907 года относится в воспоминаниях Анастасии Цветаевой свидетельство о первом прозаическом опыте Марины Цветаевой:
Я знала, что Маруся пишет повесть – «Четвертые» – в толстой клеенчатой тетради. Пишет о старших подругах, переселив их из седьмого в четвертый (Маруся училась в четвертом) класс. Проскальзывали имена: «Маргарита Ватсон», «Ирина Ляхова» и «Валя Генерозова», но скоро исчезли под тремя вымышленными именами: Инна Свет, Рита Янковская и Елена Гриднева. Преображая имена, Марина, конечно, освещала своим восхищением и сущности своих героинь. Бунтарский дух ее создавал драматические положения – те, которых она искала, поступив в интернат, нужный ей как плацдарм для собственных ее действий, проявлений ее недовольства окружающим, особенно – нестерпимым для нее духом интерната.