Лога
Шрифт:
— Много в лесу гадите, вот почему. Да еще им куниц подавай. Сами все куньи угодья попортили, а меха надо... губа-то не дура. Шальными деньгами швыряются. Нашли добытчика... Баста, больше я с вами не разговариваю. Марш отсюдова! Живо!
— Ух, напугал! Ух, распетушился... куда там. — Рома не спеша выпил, кинул в рот щепоть капусты и пошел к вешалке. За ним — Саня. — Знать бы такое — и не заикнулся бы, что мы нефтяники. Все равно продал бы куниц, как миленький продал. Поломался-поломался бы для близиру — и продал, никуда бы не делся. Тоже губа-то небось не дура.
— Вас что, поленом
— Лежи, хрыч старый, — накинув полушубок, застегивал на тугом животе пуговицы Рома. — А то ведь не посмотрим... сдернем с печи-то, вздуем.
— Ну-ка, ну-ка... попробуйте, — приподнялся на локте Игнатий. — Вас хоть и двое битюгов, а со мной вы не скоро сладите. Вы не смотрите, что у меня ноги худые. Я еще...
— Помалкивай, говорят, пока в самом деле не схлопотал.
— Ах, мать вашу! — схватил Игнатий полешко, сушившееся для лучины на растопку. Полешко просвистело над самой головой пригнувшегося Ромы.
Сначала мужик побледнел, затем свекольно вспыхнул, тоже полез, скинув полушубок, на печь.
— Сейчас я, кажется, сделаю из кого-то отбивную!
Но сзади в разъяренного мастера вцепился шофер, оттаскивал к двери, уговаривал:
— Бросьте, Роман Алексеевич. В тюрьму еще угодите. Нужен он вам. Поедемте, поедем, Роман Алексеевич.
Парню с большим трудом удалось вытолкать мастера в сени, потом он заскочил за полушубком:
— Ну, дед. Говори мне спасибо.
— Вот вам, а не куницы! — похлопал себя по ширинке Игнатий.
— Ох ты и язва, оказывается! — восхищенно хохотнул Саня. — Пламенный привет твоим куницам! Пусть бегают!
Убрались, черти. И бутылку едва початую оставили. Пусть постоит бутылочка. Ноги как-нибудь водочкой порастирать можно. На выпивку он и свою купит. Все настроение ему, гады, перед праздником испортили.
14
Вагончик быстро нагревался, полнился сухим стойким теплом. От раскаленных спиралей электропечек расходились мягкие, живые волны. В окно бил упругий золотистый сноп солнечного света, он тоже давал тепло вагончику, выжимал сырую ночную стылость.
Ларька лежал на кровати, посматривал на часы — скоро конец первой откачки. Когда стрелка счетчика задергается, упадет, — значит, насос начал работать вхолостую, значит, надо бежать, отключать его, закрывать выкидные задвижки, и на целых три часа, до следующей откачки, свободен. Что хочешь делай! Хочешь — храпака дави, хочешь — книжку читай, хочешь — на лыжах катайся.
Сегодня мировая погодка. Солнечно, не так холодно — градусов пятнадцать всего. Снег уже уплотнился, слежался, лыжи нисколько не проваливались. Сегодня, пожалуй, можно и поохотиться, проверить вырубки, авось и наткнешься где-нибудь на косачей в снегу, начнут вымахивать из-под самых ног — стреляй знай, не зевай. Попадешь не попадешь, а настреляешься вволю.
Или пойти рябков погонять. Тех в другом месте ищи: в ложках, в ельниковых и пихтовых зарослях. Рябчик, однако, не всегда ночует под снегом, лишь в морозы сильные. А при таком морозе, как сегодня, и на ветках отсидится. Ночью, впрочем,
А может, лучше зайчишками заняться? Найти свежий след и удариться по нему. Зайца, конечно, удобнее всего вдвоем брать: один следы распутывает, другой наготове с ружьем стоит, дожидается. Заяц попетляет-попетляет — и на свой же след повернет, напорется на спрятавшегося второго охотника. Но бывает, что заяц подпускает к себе на выстрел и идущего по следу, редко, правда, но бывает.
Наконец стрелка счетчика заволновалась. Ларька вскочил, наспех оделся, выбежал наружу. Успокоив насос и записав в журнал показания счетчика, он снова выбежал, достал из-под вагончика ружье, патронташ, сунул валенки в ременные крепления широких красных лыж, выданных операторам на зиму; у Кузьмича точно такие же.
Солнце уже высоко поднялось над лесом, сияло во всю силу, зажигало сверкающими синими искрами сугробы. Все уж, наверно, косачи на свет божий выбрались. Хотя иной черныш и весь день пролежит под снегом, только к вечеру взлетит на какую-нибудь ближнюю березу, покормится, полакомится часок-другой почками, проводит на покой солнышко — и опять в снег плюхнется, закопается поглубже.
Чтобы солнце не било в глаза, Ларька подставил ему спину, пошел на северо-запад, косачи везде могут сидеть, на любой вырубке, как повезет.
Лыжи скользили ходко, легко, особенно на открытых местах, где ветры и морозы потрудились, где снег был рассыпчатый и крупнозернистый, сухой и тяжелый, как речной песок, стекался с тихим шорохом сзади, в лыжные следы. Спину приятно согревало, длинная ломкая тень, с ружьем за спиной, машущая палками, бежала, неутомимо впереди Ларьки, не позволяла ни обогнать, ни наступить на себя.
Ларька обследовал все попавшиеся вырубки, все полянки с высокими березами, косачей, однако, нигде не нашел, издали даже не увидел. Наткнулся лишь кое-где на давнишние, затвердевшие лунки, глубокие и желтые внутри от птичьего помета. Тогда он повернул на восток, стал заходить в липняковые и осинниковые колки, спускался в ложки, затянутые мелким пихтачом и ельником, — надеялся спугнуть с лежки зайца. Направление держал вдоль своей вырубки, старался не отходить далеко, подумывал о возвращении.
Солнце теперь висело сбоку, не грело уже, скраснелось, снизилось — мала его сила в короткий зимний день. Снег под лыжами заскрипел жестче, звонче, близилась чуткая сумеречная пора, какие уж тут зайцы, за километр услышат, уберутся спокойно.
Из дичи в этот день Ларька увидел лишь трех лосей. Двое были безрогие, небольшие, не поймешь — лосихи или подросшие лосята? Третий — замшелого, бурого цвета сохатый, с метровыми коряжинами-рожищами по обеим сторонам головы, — как они ему в лесу не мешают, за все ведь небось цепляются? Он то и дело нутряно, стонуще гукал, подавал голос безрогим лосям: здесь, мол, я, здесь, не бойтесь никого.