Лолотта и другие парижские истории
Шрифт:
Мимо, торжествуя, проехал грязненький «пежо», следом, как в кортеже, проследовали шесть фур. Мощные волны сотрясали нашу машину. Минут через десять Дима спросил:
– Идти можешь?
Я поставила ноги на землю, тело тряслось, как у пьяной. Но вдруг высокий зеленый стебель щекотнул колено – и я это почувствовала! Рука оживала значительно дольше, и я успела дойти – уже одна, по делу! – до ближайших кустов. Комары – медленные, мягкие и грациозные, как балерины, – впивались мне в плечи, и я наслаждалась их укусами, потому что ощущала их. От земли
Через полчаса мы снова обогнали караван грузовиков под предводительством «пежо», потом прошёл дождь – весенний, яростный и быстрый – и вот уже указатель «Пласт», а значит совсем скоро – Фершамка и Париж, можно обойтись без услуг заплаканной карты. Машина летела вперёд, туда, где небо распахивалось пополам, как книга прочитанная до середины.
Вдали над Парижем висела громадная синяя туча, – время от времени она вспыхивала раскаленной добела молнией, и это было похоже как если ударишься локтем («нервом», как выражается мама) о самый острый в доме угол.
Позади вновь вырос тот самый «пежо» – он явно собрался нас обогнать, водитель выжимал из своего автомобиля все соки, перестраиваясь на встречную полосу. Дима махнул – обгоняй! Из открытого окна «пежо» свисала рука водителя-победителя – локоть был круглым и чёрным от въевшейся грязи.
Мы въехали в Фершампенуаз, и сразу же остановились – посреди дороги лежала большая лохматая псина.
– Собьёт кто-нибудь! – сокрушался Дима, осторожно объезжая собаку. Псина даже не повернула головы в нашу сторону. Иногда мне тоже хочется лечь на проезжей части – но мужу я этого, конечно, не скажу.
Пролетев Фершамку, тряслись ещё двадцать километров по условно хорошей дороге. Туча лежала над посёлком широкой синей шляпой. Дождя здесь не было, и только молнии по-прежнему вспыхивали – как будто кто-то в небесах махался шашками. Гром раскалывал воздух на кусочки. Девушка-туристка в желтой футболке обвилась вокруг таблички «Париж» как вокруг шеста в стрип-клубе – позировала для фотографии.
Дима остановил машину на улице Форштадт. Евка бежала к воротам, теряя калоши.
Ах, Париж, мой Париж… Всё вспомнилось в секунду, большой каменный город отъехал на задний план. Нет, и никогда не было на свете N-банка, нашей с Димой квартиры, кино, клубов и сети вай-фай. Яркие крыши, палисадники, распираемые сиренью – уже кое-где поржавевшей, процветающей… Ранняя весна была в Париже – в городе сиренью ещё и не пахло. Гуси деловито топчутся вокруг поленницы. Коровы, опьяневшие от воли и воздуха, пьют грязную воду из лужи. Мама с такой силой стискивает меня в объятьях, что я взвизгиваю от боли, и радуюсь этой боли не меньше, чем маме. Наташа кричит из огорода, чтобы мы не копались и накрывали на стол, хотя сама вот именно что копается в земле.
Говорят, был сильный дождь – как из водяных пушек, но теперь небесное войско передислоцировалось, и гром едва слышен – как чей-то стихающий гнев. Мама тащит меня на веранду и крутит
– Не так плохо, как я думала, – заключает мама, окончив осмотр. – Но тощая какая, смерть смотреть! Один нос остался. Так что к бабке завтра всё равно поедем, Батраева сказала, её даже батюшка из Магнитки благословляет. Бабка истинно верующая, берёт только продуктами. Икру привезла?
Вручаю маме сумку с продуктами – банки с икрой, колбаса, шампанское, конфеты. Традиционный городской набор.
– Теперь я буду вас кормить! – торжествует мама.
А вот об этом я забыла – и напрасно! Я мало ела и до болезни, а теперь каждый приём пищи – испытание. Готовлю для Димы, но сама глотаю разве что кусочек, и даже его мне всегда слишком много. Маму и так-то легко обидеть – она от любого слова вспыхивает, как лесной пожар от непотушенной сигареты. Ну а если закрывать тарелку ладонью и пытаться улизнуть из-за стола, не перепробовав всех блюд – это будет обида такой силы, что Эйфелева башня покачнется.
Пытаюсь схитрить:
– У меня диета. Лечебная.
– Ну немножко-то можно нарушить? Чай к матери приехала, не к Матрёне Сидоровне!
Про Матрёну Сидоровну я слышу с детства, но так до сих пор и не уяснила – реальный это человек, или же собирательный образ неумелой неряхи.
Пока Евка накрывает на стол, я сижу на диване и смотрю на старые часы с ходиками, которые прожили в нашем доме значительно дольше меня. Их когда-то давно выдали отцу как премию – я помню, что он ими очень гордился. Там даже есть гравировка: «Муравьёву П.С., победителю соцсоревнования».
Часы, как отозвавшись, пробили четыре раза. И тут же заскрипела калитка, а потом – ещё, и ещё раз. Соседи шли к столу с тарелками, банками и кульками: впереди всех статная тётя Лида Батраева с внуком Коленькой. Коленька тащил тарелку с пирогами на вытянутых руках – и я вдруг подумала, что мой ребенок, который решил не рождаться лет восемь назад, был бы сейчас такого же возраста. Коленька на одни пятерки учится в школе, изучает нагайбакский язык в кружке, играет на баяне в самодеятельности, пишет стихи и делает множество других, совершенно недоступных мне вещей.
Мама – классный руководитель Коленьки, второй его штатный обожатель.
Все рассаживаются за столом и начинают есть: одни – окрошку с пирогами, другие – моё лицо.
Тётя Лида не выдерживает первая:
– В Париже-то сколь не была, Татьян?
– Года два, – признаю я.
(На самом деле – значительно дольше).
Соседи укоризненно вспыхивают, но мама вступается:
– У Татьяны работа серьёзная, некогда ей.
– Бледная какая, – замечает Рая Ишмаметьева, моя бывшая одноклассница. У неё уже двое детей – она достает телефон, и, тыкая в экран пальцами, показывает сына и дочку на ёлке, в лагере и на море.