Ломоносов
Шрифт:
1
Переезд из Москвы в Петербург означал для Ломоносова и его друзей нечто большее, чем простое преодоление заснеженного пространства в шесть сотен верст. Это был переезд из Московской Руси в Россию европеизированную. Град Петра, немногим старше, чем молодые люди, приехавшие из Москвы, представлял собой прямую противоположность древней столице. Москва была городом причудливо живописным. Казалось, ее задумал и создал Изограф, послушный своей прихотливой фантазии. Петербург же представлял собой продуманно скульптурный город. Его создавал Геометр, послушный законам рационально прекрасных соразмерностей. Москва — это почти шестьсот лет русской истории, зримо запечатленных в городском облике (несколько городов в одном, как замечал Ломоносов). Петербург — это всего лишь тридцать три года (то есть, по существу, никакого прошлого), а точнее сказать: тридцать три года настоящего, которое прямыми, как стрелы, улицами и такими же
Ломоносову, который лишь на восемь лет был моложе Петербурга, нетерпеливости было не занимать.
После беседы с «московскими студентами» Шумахер направил в Сенат доношение об их прибытии и о необходимости выделения денег на их содержание. При этом вполне допускалось, а может быть, и расчет был на то. что требуемых денег не выдадут: «Буде же суммы на оных отпущено не будет, то б велено было оных учеников куда надлежит отослать обратно».
Впрочем, Сенат изыскал возможность определить на содержание недавних москвичей довольно значительную сумму. 3 февраля 1736 года Канцелярия получила 300 рублей. Было положено расходовать ежемесячно по 5 рублей на питание каждого студента, часть денег была употреблена на покупку белья и мебели (по 1 столу на каждого). Напомним, что в Москве выделялось на одного студента всего лишь 10 рублей в год.
Относительное улучшение материального положения по сравнению с московским уже само по себе было отрадным, но главным было то, что теперь Ломоносов получал наконец возможность утолить свой не проходящий с годами голод познания. За восемь месяцев петербургского ученичества он со всей энергией молодости и со всей ненасытностью гения восполняет пробелы своего образования как по части естественных наук, так и в области теории и практики поэзии. Автор академической биографии 1784 года писал о занятиях Ломоносова в Петербургской Академии наук в 1736 году следующее: «Там слушал начальные основания философии и математики и прилежал к тому с крайнею охотою, упражняясь между тем и в стихотворении, но из сих последних его трудов ничего в печать не вышло. Отменную оказал склонность к экспериментальной физике, химии и минералогии». Мечты Ломоносова о настоящей науке, об «испытании естества» стали наконец сбываться. Однако ж как далек он был в Москве от тех событий, которыми жила европейская мысль в течение последних трехсот лет! Декарт опроверг Аристотеля, Ньютон выступил против Декарта, Лейбниц обрушился на Ньютона и его последователей... Какие баталии разыгрывались в науке! И все это ему, бывшему московскому семинаристу, приходилось открывать для себя заново.
Как разобраться в сшибке теорий и мнений? Как не утонуть в бескрайнем море новых фактов, которое вдруг распростерлось перед ним? Сын помора ищет свою путеводную звезду и находит ее в собственной душе. Бездна премудрости не пугает его. Он молод, полон сил и решимости, его сознание ясно и зорко. Он все видит по-своему. К тому же в нем живет упорство, унаследованное от отца и его далеких предков, вольных новгородцев, которое не терпит нажима извне и не позволяет ему принимать на веру ни одного научного положения, пусть даже и общепризнанного, освященного непререкаемым авторитетом (будь то Декарт или «славнейший и ученейший Невтон»). Он хочет сам до всего дойти, сам во всем разобраться, ибо сильна в нем уверенность, что он, Михайло Ломоносов, сын черносошного крестьянина, выучившийся грамоте у дьячка, самоучкой постигший азы естественных наук, пешком пришедший в Москву, способен и в Петербурге «показать свое достоинство», усвоить любые сложности в науке и превзойти многих: ведь у него, в отличие от многих, есть свой взгляд на вещи, без чего невозможно и «свое достоинство». Вот почему молодой Ломоносов, изучая в Петербургской Академии физику, химию, минералогию, математику, не просто «набирается ума» от других, а критически усваивает весь тот материал, который сообщают ему его учителя.
Учителями Ломоносова, как уже говорилось, были Адодуров и Крафт: первый осуществлял общее «смотрение» за обучением 12 москвичей, второй преподавал физику. Кроме того, с ними занимались студенты Тауберт и Георг-Вильгельм Рихман (1711–1753). С последними двумя Ломоносов будет связан и в зрелые годы. Тауберт станет его злейшим врагом, Рихман одним из ближайших друзей и научным единомышленником.
Крафт был незаурядным преподавателем-методистом и хорошим лектором, широко применявшим перед аудиторией демонстрацию опытов в подтверждение тех или иных общих положений. В 1736 году вышел в свет его учебник «Начальные основания учения о природе», и, надо думать, именно по этому учебнику (хотя он еще только печатался) Крафт преподавал физику своим слушателям, самым внимательным среди которых был Ломоносов. О том, как высоко он ценил учебно-методический дар Крафта, говорит тот факт, что впоследствии свои собственные первые лекции Ломоносов читал, полагаясь на другой учебник Крафта — «Введение к математической и естественной географии». Кроме того, на занятиях Крафта
Уделяя львиную долю своего времени естественным наукам, Ломоносов не забывал и о науках словесных. В Петербурге он продолжал совершенствоваться в латыни и даже писал латинские стихи (которые, к сожалению, не сохранились). С живейшим интересом следил он за русской словесностью и прежде всего — поэзией. Тем более что его приезд в Петербург почти совпал по времени с одним важнейшим событием в тогдашней литературной жизни, которому суждено было внести коренные перемены в развитие отечественного стихосложения и многое определить в творческой судьбе Ломоносова.
29 января 1736 года Ломоносов приобрел недавно вышедшую книгу «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735). Автором ее был Василий Кириллович Тредиаковский, уже известный поэт и переводчик, несколько лет назад вернувшийся из Франции и произведший фурор своим переводом галантного романа Поля Тальмана «Езда в остров Любви» (1730). С 1735 года он вошел в состав созданного тогда же собрания академических переводчиков, известного под названием Российского собрания. Кроме него, туда входили ломоносовский учитель Адодуров, Тауберт, а также ректор Академической гимназии Мартин Шванвиц (ум. 1740). Российское собрание старалось об «исправлении и приведении в совершенство природного языка», об исправлении переводов и выработке единых правил при печатании русских книг. В числе дальних задач были — создание русской грамматики, составление словаря, риторики и пиитики. Открывая работу Российского собрания, Тредиаковский высказал мысль о необходимости реформы русского стихосложения, заметив при этом: «Способов не нет, некоторые и я имею». Вскоре, в подкрепление столь ответственного заявления, он выпустил в свет означенный «Новый и краткий способ».
В течение почти целого столетия в русской книжной поэзии господствующим было так называемое силлабическое стихосложение, занесенное к нам из Польши. Крупнейшие русские поэты XVII — начала XVIII века (Симеон Полоцкий, Феофан Прокопович, Антиох Кантемир) писали свои произведения силлабическими размерами. В основе силлабики лежал принцип равносложности: в рифмующихся строчках должно было содержаться одинаковое количество слогов. Рифмы употреблялись исключительно женские (то есть с ударением на предпоследнем слоге). Из всех разновидностей рифмовки наибольшей популярностью пользовалась смежная рифмовка. Стихотворные строки чаще всего заключали в себе тринадцать или одиннадцать слогов. Вот один из характерных примеров тринадцатисложного силлабического стиха (Феофан Прокопович в шутливой форме благодарит архиерейского эконома Герасима за угощение хорошим пивом):
Бежит прочь жажда, бежит и печальный голод, Где твой, отче эконом, находится солод. Да и чудо он творит дивным своим вкусом: Пьян я, хоть обмочусь одним только усом.Силлабика была чужда строю русского языка. Его природные свойства требовали иной поэтической гармонии. Одного равенства слогов в рифмующихся строках для вящего благозвучия русского стиха было явно недостаточно, ибо русский язык, в отличие от польского (более того: в отличие от всех без исключения европейских языков), имел — имеет — самую свободную систему ударений. Если польские слова обладают фиксированным ударением на предпоследнем слоге, если, скажем, во французском языке ударение падает строго на последний слог, то в русских словах ударение может стоять на любом слоге — последнем, предпоследнем, и на третьем с конца, и даже на пятом, шестом, седьмом слоге с конца (например: разверни, разверните, развернутый, развернутые, разворачивающий, разворачивающиеся). При таком положении стихотворная система, учитывающая только равенство слогов и совершенно безразличная к распределению ударений в строке, становилась «прокрустовым ложем» для русских слов. Стих от прозаической речи в большинстве случаев отличался лишь рифмовкой.
Между тем в устной народной поэзии, не скованной никакими «системами», русское слово звучало свободно, ритмично и мощно. Народ — творец языка и его рачительный хозяин — извлекал из слова максимум мелодических возможностей.
Заедает вор-собака наше жалованье, Кормовое, годовое, наше денежное.Так честили простые русские люди князя Александра Даниловича Меншикова в песне «Что пониже было города Саратова...» (кстати, и эта первая строка также на редкость мелодична).