Ломоносов
Шрифт:
1 октября 1748 года он берется за перо, чтобы высказать Гмелину все, что он думает по поводу случившегося. В его «бешеном» (как выскажется потом сам Гмелин) письме к бывшему петербургскому, а теперь тюбингенскому профессору обращает на себя внимание такая характерная черта: возмущаясь действиями адресата, он борется не с ним, а за него. В дальнейшем все письма Ломоносова, написанные по сходному поводу (к И. И. Шувалову, Г. Н. Теплову), будут отмечены таким же воспитательным пафосом, своеобразной, беспощадной заботой об оппоненте. Насколько можно судить, данная особенность ломоносовской нравственной позиции как-то ускользала от внимания исследователей и читателей. Вот почему, думается, есть смысл повнимательнее вчитаться в это ломоносовское письмо (подлинник на немецком языке), которое представляет собою первый образец воспитательной эпистолярной публицистики Ломоносова:
«Несмотря на то, что я на Вас должен быть сердит с самого начала, потому что Вы забыли мою немалую к Вам расположенность и не прислали за весь год ни одного письма ко мне, и это, наверное, потому, чтобы я в моем письме-ответе к Вам не смог бы напомнить
Все Ваши отговорки ничего не значат. В Германии человека не держат силой, если это не злодей. Ваши новые обязательства не имеют никакой силы, потому что они имели место после подписанного здесь договора, а Вы России обязаны в сто раз больше, чем Вашему отечеству. Что же касается болезней, то эти Ваши старые сибирские отговорки давненько всем известны... Еще есть время, все можно еще смягчить, и Вы по прибытии будете работать по Вашему договору. Вам предлагается сейчас два пути; один — что Вы без промедления передумаете и вернетесь в Россию честно и, таким образом, избежите своего вечного позора, будете жить в достатке, приобретете своими работами известность во всем мире и по истечении Вашего договора с честью и деньгами сможете по Вашему желанию вернуться в Ваше отечество.
В противном случае все те, кому ненавистны неблагодарность и неверность, покроют Вас ненавистью и вечными проклятьями. Вас всегда будет мучить совесть, Вы потеряете всю Вашу славу, которую Вы приобрели здесь у нас, и будете жить в конце концов в вечном страхе и бедности, которые будут окружать Вас со всех сторон. Из этих двух возможностей каждый выбрал бы первую, если он не потерял свой разум. Однако же если Вы серьезно решили не иметь ни стыда, ни совести и забыть благодеяния со стороны России, Ваше обещание, контракт, клятву и самого себя, то постарайтесь прислать причитающиеся мне 357 1/2 рублей и все работы и зарисовки передать профессору Крафту, как только Академия прикажет ему получить их. Это, однако, должно произойти без всякого отлагательства, так как из-за Вас я вынужден жить в крайней нужде...
Ваш
Вами очень обиженный друг и слуга
Михайла Ломоносов».
Когда писалось это «бешеное» письмо, Ломоносов действительно был уверен в том, что болезнь Гмелина — это лишь отговорка. «Бешенство» его можно понять: он не хотел платить из своего кармана за чужую безответственность. Вплоть до января 1749 года, пока не пришел ответ Гмелина, Ломоносов носил в себе это горькое чувство своей моральной правоты — горькое, потому что он всегда уважал в Гмелине и серьезного ученого, и честного человека. С получением гмелинова письма все стало на свои места: здоровье его действительно было подорвано во время странствий по Сибири; что же касается долга Ломоносову и Миллеру, а также сибирских коллекций, увезенных в Тюбинген, то все это было возвращено. Гмелин на протяжении ряда лет по частям высылал свои работы в Петербург. Они и составили его классический труд «Флора Сибири», законченный изданием в 1769 году, уже после его смерти. Несмотря на резкий характер ломоносовского письма, Гмелин не изменил своего дружеского отношения к великому русскому ученому, ибо понимал, что того побудило к резким выпадам не озлобление, но оскорбленное гражданское и патриотическое чувство (для которых Ломоносов субъективно имел достаточное основание).
Впрочем, в случае с Гмелином всегдашняя вспыльчивость Ломоносова усиливалась тем обстоятельством, что он этот случай (до ответного письма из Тюбингена) рассматривал в ряду других, таивших в себе тревожные для него предзнаменования и приходившихся как раз на первые годы его профессорства, когда так трудно продвигалось дело с Химической лабораторией, когда и самое профессорство его, едва начавшись, по существу, оказалось под угрозой.
Если вспомнить, что именно Ломоносов и накануне и сразу после назначения президентом К. Г. Разумовского выступал ходатаем от Академического собрания по всем делам, касающимся ограничения власти, а буде возможно, и вообще нейтрализации Канцелярии, то станет ясно, что Шумахер просто не мог оставить его своим зловещим попечением.
5
Еще в самый разгар обсуждения кандидатуры Ломоносова на должность профессора химии и в канун решения вопроса об учреждении Химической лаборатории, 25 мая 1745 года, Шумахер в одном из своих писем излагал такой вот план распределения профессорских обязанностей, связанных с «химической профессией»: «Обдумав дело г. Каау, я нахожу, что нет ничего легче, как доставить ему место профессора в Академии, если пожелает он взять на себя анатомию и в то же время направлять занятия Ломоносова, который уже сделал успехи в химии и которому назначена по этой науке кафедра». Понимая, что дело о профессорстве Ломоносова, по существу, решено, Шумахер уже продумывал, как ограничить и направить его действия в нужное для него. Шумахера, русло, иными словами, — как лишить Ломоносова инициативы, научной вообще и внутриакадемической в частности. С этой целью он и думал, назначив своего ставленника врача Авраама Каау-Бургава (1715–1758) профессором анатомии и физиологии, вменить ему в обязанность контроль над действиями кафедры химии, возглавляемой Ломоносовым.
Однако ж для того, чтобы подобный контроль над Ломоносовым имел хоть какое-то внешнее оправдание, надо было посеять сомнение в научной квалификации нового профессора химии. И вот, когда Ломоносов уже начал активную работу по организации химических
Впрочем, Бургав, «уведав, что ему химическую профессию поручают в обиду Ломоносову, от того отказался». Что же касается ломоносовских диссертаций, то они решением Канцелярии от 7 июля 1747 года действительно были посланы в Берлин. Причем, сделав это, Шумахер, по существу, оскорблял не только Ломоносова, но Академическое собрание, ставя под сомнение компетенцию всех работавших в Петербурге академиков. Ведь они еще в 1745 году одобрили работы «О действии растворителей на растворяемые тела» и «Физические размышления о причине теплоты и холода», которые теперь были представлены Ломоносовым для публикации в «Комментариях», печатном органе Академии. Но в 1747 году Шумахер был сильнее, чем в 1745 году, когда в ожидании нового президента Академическое собрание выступало против Канцелярии единым фронтом. Если в 1745 году мнения петербургских академиков было достаточно, чтобы на основе указанных диссертаций (с прибавлением работы «О металлическом блеске») произвести Ломоносова в профессора, то теперь такого мнения о тех же работах было недостаточно даже для их публикации. Найдя общий язык с новым академическим руководством, Шумахер решает ломоносовские диссертации «послать к почетным Академии членам Эйлеру, Бернулию и к другим, какое об оных мнение дадут и можно ли оные напечатать, ибо о сем деле из здешних профессоров ни один основательно рассудить довольно не в состоянии». Выступая против Ломоносова, советник Канцелярии выступал против всех ученых.
Шумахеру пришлось пережить сильнейшее разочарование и досаду, когда через четыре месяца он получил от Эйлера ответное письмо, в котором о работах Ломоносова сказано было так: «Я чрезвычайно восхищен, что эти диссертации по большей части столь превосходны, что «Комментарии» имп. Академии наук станут многим более замечательны и интересны, чем труды других академий». К письму Эйлер приложил, кроме того, еще и отдельный отзыв о диссертациях Ломоносова, который нельзя было утаить: «Все сии сочинения не токмо хороши, но и превосходны, ибо он изъясняет физические и химические материи самые нужные и трудные, кои совсем неизвестны и невозможны были к истолкованию самым остроумным ученым людям, с таким основательством, что я совсем уверен в точности его доказательств. При сем случае я должен отдать справедливость Ломоносову, что он одарован самым счастливым остроумием для объяснения явлений физических и химических. Желать надобно, чтобы все прочие Академии были в состоянии показать такие изобретения, которые показал господин Ломоносов».
Отзыв Эйлера переведен самим Ломоносовым. Случилось это так. Когда пришел восторженный отзыв из Берлина, расстроенный Шумахер показал его Г. Н. Теплову и, признавшись, что в случае отрицательной оценки диссертации Ломоносова собирался использовать его в Академии только как переводчика, а от профессорства отстранить, теперь же, мол, этого сделать нельзя. Теплов тайком от Шумахера показал письмо Эйлера Ломоносову. Тот взял его на время, чтобы снять с него копию для себя (отсюда и перевод). Отдав письмо, Теплов испугался, что об этом станет известно Шумахеру, и, во избежание неприятностей, решил как можно скорее забрать злополучные листки обратно. Тогда к Ломоносову нришла, как писал он, «от Теплова цедулька, чтобы аттестат (то есть письмо Эйлера. — Е. Л.) отослать неукоснительно назад и никому, а особливо Шумахеру, не показывать: в таком он был у Шумахера подобострастии».
Хотя двуличие Теплова вновь смутило Ломоносова, оно не могло отравить ему радость в связи с превосходным отзывом Эйлера. Теперь во всем, что касалось собственно научных начинаний Ломоносова, Шумахер навсегда прикусил язык и в дальнейшем все свои зловредные нападки на него вел только со стороны административно-хозяйственной: слишком велик был авторитет Эйлера. Что же до Ломоносова, то он в начале февраля 1748 года направил Эйлеру благодарственное письмо, в котором радость от того, что всемирно известный ученый своим мнением поддержал его, равняется радости от того, что эта поддержка не по личным мотивам (Эйлер не был с ним знаком), а по справедливости. Письмо в Берлин писал не человек, еще недавно опасавшийся за свое место и теперь успокоившийся, а человек, истосковавшийся по полнокровному и равному общению с такими же, как и он сам, поборниками истины. Человек, уставший говорить с оппонентами на их языках, жадный до разговора на родном для всех ученых языке — языке Истины: «Письмо ваше, знаменитейший муж, на имя его сиятельства нашего президента, где вы соблаговолили отозваться наилучшим образом о моих работах, доставило мне величайшую радость. Считаю, что на мою долю не могло выпасть ничего более почетного и более благоприятного, чем то, что мои научные занятия в такой степени одобряет тот, чье достоинство я должен уважать, а оказанную мне благосклонность ценить превыше всего, тот, у кого велики в ученом мире и заслуги и влияние. Поэтому, прочитав переданное нашим почтеннейшим коллегой Тепловым свидетельство ваше обо мне, я решил, что нельзя было не осудить меня, если бы я обошел молчанием столь великое ваше одолжение. Отплатить за ваше благодеяние не могу ничем иным, как только тем, что, храня благодарную память, буду продолжать дело, которое вы по вашей исключительной доброте одобряете, и непрестанно прославлять во всяком месте и во всякое время вашу справедливость в оценке чужих трудов».