Лондонские типы
Шрифт:
– И он не смог доказать их, – объявил краснолицый, победоносно оглядывая своих слушателей, – и округ не выдвинул Сноби; и если бы вы применяли этот принцип неуклонно, не было бы у вас ни долга, ни пенсий, ни синекур, ни негров, ни вообще ничего. А потом, стоя на возвышенности интеллектуального совершенства и достигнув вершины народного благосостояния, вы могли бы бросить смелый вызов всем нациям мира и воздвигнуться в гордом сознании своей мудрости и превосходства. Вот мой принцип – мой неколебимый принцип, – и стань я завтра членом палаты общин, они бы все у меня там затряслись! – И краснолицый, громко стукнув по столу кулаком, чтобы подкрепить свое заявление, задымил, как пивоварня.
– Да! –
– Поучительно! – сказал мистер Роджерс (такова, по-видимому, была фамилия краснолицего). – Вы вправе говорить, что общение со мной поучительно – я вас всех поучал и кое-чему научил, хотя так ли приятно меня слушать, как уверяет мой друг мистер Эллис, – не мне об этом говорить. Об этом вам судить, джентльмены; скажу одно: когда я поселился в этом приходе и впервые посетил эту комнату десять лет назад, в ней, думается мне, не было ни одного человека, который сознавал бы, что он – раб, а теперь вы все чувствуете свои оковы – и изнываете. Напишите это на моей гробнице – и я буду доволен.
– На гробнице, – сказал низенький круглолицый зеленщик, – там, конечно, пишите что хотите, если вам денег не жалко, да только про себя и свои дела, а вот разговоры о рабах и угнетения держите при себе, потому что мне вот, например, не нравится, чтобы меня такими вот словами обзывали каждый вечер.
– А вы и есть раб, – сказал краснолицый, – и самый жалкий из рабов.
– Вот не повезло-то! – перебил его зеленщик. – Мне ведь никакой пользы не было от тех двадцати миллионов, которые заплатили за ихнее освобождение [9] .
9
…тех двадцати миллионов, которые заплатим за ихнее осмбождение – В 30-х годах XIX века прошли законы об освобождении рабов во всех колониях Авглии. Бывшим рабовладельцам была выплачена компенсация в сумме 20 млн. фунтов стерлингов.
– Добровольный раб! – воскликнул краснолицый, багровея еще больше под влиянием возражений и собственной риторики. – Лишающий своих детей их самых святых прав, глухой к священному зову Свободы, которая с мольбой простирает к вам руки, взывает к наипламеннейшим чувствам вашего сердца и указывает на ваших беспомощных малюток, но тщетно!
– Докажите это, – сказал зеленщик.
– Доказать! – язвительно фыркнул человек с красным лицом. – Как! Задыхаясь под игом надменной и кастовой олигархии, придавленный силой неправых законов; стонущий под ярмом тирании и угнетения везде, кругом и повсюду… Доказать! – Краснолицый вдруг смолк, трагически усмехнулся и скрыл свое лицо и негодование в пивной кружке.
– Вот, вот, мистер Роджерс, – сказал толстый маклер в широком жилете, не спускавший глаз с этого светоча премудрости все время, пока тот говорил. – Вот, вот, – сказал маклер со вздохом. – В самую точку.
– Конечно, конечно, – поддержали другие слушатели, которые поняли во всем этом ровно столько же, сколько и маклер.
– Лучше не трогай его, Томми, – посоветовал маклер зеленщику, – он такой: скажет, который час по стенным часам, не глядя на стрелку, уж он такой. Выбери кого-нибудь другого, с ним тебе не совладать, Томми.
– Что есть человек? – продолжала краснолицая особь этого вида, негодующе сдергивая с вешалки свою шляпу. – Что есть англичанин? Так и будут топтать его всякие тираны? Так и будет сбивать его с ног, кто захочет? Что сеть свобода? Это не есть постоянная армия. Что есть постоянная армия? Это не есть свобода. Что есть всеобщее счастье? Не всеобщее горе. Вольность – это не налог на окна. Разве не так? Палата лордов – не палата общин. Разве не так? – И краснолицый, разразившись запутанной фразой, в которой заметнее всего были такие прилагательные, как «подлый». «тиранический», «насильственный» и «кровавый», негодующе нахлобучил шляпу на глаза, вышел из комнаты и с треском захлопнул дверь.
– Удивительный человек! – сказал обладатель острого носа.
– Замечательный оратор! – добавил маклер.
– Какая сила! – сказали все, кроме зеленщика. И, сказав это, каждый глубокомысленно покачал головой; затем они удалились поодиночке, оставив нас одних и старой зале.
Если бы мы последовали установившейся традиции, мы тут же погрузились бы в размышления. Комната, дышащая стариной, старинные панели на стенах, камин, почерневший от дыма и времени, перенесли бы нас в прошлое, по крайней мере на столетие назад, и мы продолжали бы грезить, пока оловянная кружка на столе или вертел в очаге не ожили бы и не поведали нам длинную историю о давно минувших днях. Но мы почему-то не были настроены романтически, и хотя изо всех сил пытались наделить мебель душой, она оставалась безжизненной, неподвижной и угрюмой. Оказавшись, таким образом, перед неприятной необходимостью размышлять о делах обыкновенных, мы обратили свои мысли к человеку с красным лицом и его склонности к витийству.
Племя краснолицых многочисленно; каждый трактир, каждый клуб, каждое благотворительное общество, каждое, даже самое скромное собрание имеет своего краснолицего. Это – слабоумные болваны, приносящие только вред тому делу, которому они служат, как бы хорошо оно ни было. И вот, чтобы дать образчик, по которому можно было бы узнавать остальных, мы поспешили создать его портрет и поместить его сюда. Поэтому мы и написали этот очерк.
Глава VI
В больнице
В наших прогулках по вечернему Лондону мы частенько задерживаемся под окнами какой-нибудь городской больницы, пытаясь представить себе те мрачные и печальные события, которые, по всей вероятности, происходят в ту минуту за ее стенами. Бот из одного окошка бросила слабый луч свой свеча, вот свет ее уже в другом окне – мелькнул на мгновение и скрылся, – верно, свечу понесли в глубь комнаты, к постели одного из страждущих, и это внезапное перемещение свечи рождает целый рой мыслей. А тусклый свет ночника? Когда кругом все погрузилось во мрак и охвачено сном, неяркое его мерцание в окне напоминает нам о том, что здесь люди корчатся от невыносимой боли или медленно угасают от изнурительного недуга; одного взгляда на это окно довольно, чтобы прекратить самый буйный приступ веселья.
Не передать всей муки томительно влекущихся часов, безмолвие которых прерывается лишь бессвязным бредом соседа по койке, впавшего в лихорадочное забытье, да глухим стоном боли, да, быть может, еще невнятным бормотаньем умирающего, вспомнившего вдруг какую-нибудь давно забытую молитву. Лишь тот, кто испытал это сам, может представить себе то чувство бескрайнего одиночества, которое охватывает человека, брошенного, в час тяжкого недуга, среди чужих. В самом деле, разве может чужая рука, пусть самая нежная, отереть его взмокший лоб или оправить сбившуюся постель так, как сделает это рука матери, жены или родной дочери?