Лотерея
Шрифт:
— Но здесь же нет конца, — возразила Ларин и снова взглянула на последнюю страницу. — Вы про это помните?
— Мне помешали дописать, но это, собственно, и не важно. Ведь это была последняя фраза, я несколько раз пытался ее закончить, но не заканчивал, потому что так даже лучше.
Ларин молчала, взглядом выматывая из меня последние комментарии. Некоторое время я сопротивлялся, но потом был вынужден добавить:
— Она не закончена, потому что и жизнь моя не закончена.
— Но если вы писали ее два года назад, что было потом?
— Вот в чем вопрос, да? — И снова это тяжелое,
— Чтобы прочитать вашу автобиографию, мне придется взять ее с собой, — сказала Ларин.
— Хорошо, но только вы ее берегите.
— Ну конечно же, я буду обращаться с ней бережно.
— Я ощущаю ее как часть себя самого, как нечто незаменимое и неповторимое.
— А вот я могу вам ее повторить, — сказала Ларин и сама рассмеялась своей шутке. — В смысле, что я могу снять с нее фотокопию. Тогда вы получите оригинал обратно, а я буду работать по копии.
— Вот-вот, — кивнул я, — именно это они со мной и сделают. С меня снимут фотокопию. С той единственной разницей, что я не получу оригинала назад. Мне дадут эту самую копию, а оригинал будет стерт безвозвратно.
— Питер, но я же просто пошутила.
— Я понимаю, но вы заставили меня задуматься.
— А может, вы все-таки передумаете и заполните мой вопросник? Если у вас нет полного доверия к собственной рукописи…
— Да нет, — сказал я, — дело совсем не в недоверии. Я живу согласно тому, что я написал, поскольку я есть то, что я написал.
Я закрыл глаза и снова от нее отвернулся. Мне вспомнилась одержимость, с какой я все это писал и переписывал, вспомнилось жаркое лето и зеленые, теряющиеся в дымке холмы. В частности, мне вспомнилось, как однажды вечером, сидя на веранде виллы, арендованной мною у Колана, я сделал для себя потрясающее открытие, что любое вспоминание неполно и что творческое воссоздание прошлого выявляет истину более высокую, чем самая совершенная память. Жизнь может быть описана на языке метафор, именно это и были упомянутые мною шаблоны. Фактические подробности, касавшиеся, к примеру, моего детства, представляли мало интереса, но с точки зрения метафорической, взятые как образчики взросления и познавания, они стали гораздо выше и значительнее. Касавшиеся меня как часть моего личного опыта, они касались также и более объемных пластов опыта общечеловеческого, как их неотъемлемая часть. Ограничься я банальным повествованием, перебором запомнившихся мне подробностей, мое освещение своей собственной жизни было бы односторонним.
Я не мог выделить себя из контекста, а потому стал в своей рукописи целокупностью, описав и свою жизнь, и то, как я ее проживаю.
Так что мне ли было не знать, что любые ответы на этот вопросник будут не более чем полуправдами. В буквальных ответах на буквальные вопросы нет места для подробностей, для метафор, для повествования.
— А вы знаете, что уже четвертый час? — спросила Ларин, взглянув на часы. — Обед вы уже пропустили, а после четырех вам есть нельзя.
— А где тут можно сейчас поесть?
— В столовой. Скажите санитаркам, что вы завтра ложитесь на операцию, и они сами решат, что вам дать.
— А где Сери? Больно уж долго ее нет.
— Я попросила ее не возвращаться раньше пяти.
— Но я хочу, чтобы ночью она была здесь.
— Это уж вы с ней сами решите. Но только имейте в виду, что к тому времени, как вы отправитесь в клинику, ее здесь быть уже не должно.
— Но потом-то, — встревожился я, — потом-то я смогу ее увидеть?
— Конечно сможете. Она ведь нужна не только вам, но и мне. — Ларин уже засунула мою рукопись под мышку, собираясь уходить, но теперь она снова положила ее на стол. — Хотя, с другой стороны, много ли она знает о вас, о вашей жизни?
— Мы разговаривали с ней, пока плыли сюда, и каждый из нас говорил в основном про себя.
— Послушайте, у меня появилась мысль, — сказала Ларин, пододвигая рукопись ко мне. — Мне некуда, в общем-то, спешить, я прочитаю все это потом, когда вы, будете в клинике. А сегодня пусть почитает Сери, и вы с ней все обсудите. Чем больше она про вас узнает, тем лучше. Это может оказаться очень важным.
Я взял рукопись, глубоко скорбя об этом нежданном и непрошеном вторжении в мою личную жизнь. Описывая себя, я выставил себя напоказ, в рукописи я был все равно что голый. Я не обелял себя и не оправдывал, я стремился к максимальной честности и даже сам зачастую дивился своей неприглядности. Поэтому еще пару недель назад сама уже мысль показать написанное кому-нибудь постороннему была для меня абсолютно неприемлемой. А теперь мою рукопись прочитают две почти незнакомые мне женщины, прочитают и будут знать обо мне не меньше, чем знаю я сам.
Но в то же самое время, как я скорбел об их грядущем вторжении в мое «я», некоторая моя часть это вторжение приветствовала. В их интерпретации, возвращенной позднее мне, я снова стану самим собой.
После того как Ларин ушла, я сходил в столовую и получил дозволенный мне предоперационный обед. Приговоренный к операции съел легкий салатик, лишь обостривший его голод.
Сери появилась под вечер, уставшая от жары и долгих прогулок. Она успела уже где-то поесть, в чем тоже угадывался отблеск предстоящего. Наша недолгая связь была уже нарушена: мы провели день порознь, пообедали порознь и в разное время. А дальше наши жизни и вовсе пойдут в совершенно различных ритмах. Я рассказал ей о том, что случилось за день, о том, что я узнал.
— И ты им поверил? — спросила Сери.
— Сперва не поверил, а сейчас верю.
Сери коснулась моего лица, тронула мои виски кончиками пальцев.
— Они боятся, что ты скоро умрешь.
— Они надеются, что я не буду с этим слишком спешить, — ухмыльнулся я. — Отрицательно скажется на их реноме.
— Тебе нельзя перевозбуждаться.
— И что бы это могло значить?
— Сегодня спим отдельно.
— А при чем тут это? Доктор и слова не сказал мне про секс.
— Он не сказал, зато я говорю.