Лунная заводь
Шрифт:
— Здесь нет ничего подходящий вам, лейтенант.
— О капитан, меня устроит любая тряпка, лишь бы прикрыть наготу, сказал О'Киф, и они ушли вместе в каюту да Косты.
Уже сильно стемнело. Проводив их взглядом, я прошел к своей каюте, осторожно приоткрыл дверь… прислушался. Халдриксон дышал ровно и глубоко.
Я вытащил электрический фонарик и, прикрывая рукой глаза от яркого света, осмотрел норвежца.
Глубокий ступор, в котором он находился под действием наркотика, сменился уже близким к нормальному сном. Язык утратил прежнюю сухость и черноту; секреция полости рта происходила так, как положено. Вполне удовлетворенный состоянием больного, я вернулся
О'Киф уже сидел там, задрапированный в белую простыню и похожий на привидение. На палубе разложили обеденный столик, и один из слуг-тонганцев хлопотал, накрывая на ужин. Вскоре его украсили самые аппетитные припасы из кладовой "Суварны": О'Киф, да Коста и я набросились на еду.
Ночь надвигалась все быстрее. Позади нас светились огни "Брунгильды", огонек нактоуза отбрасывал слабый отсвет на черное лицо рулевого, тускло маячившее в темноте. О'Киф неоднократно с любопытством поглядывал в ту сторону, но ничего не спрашивал.
— Вы не единственный пассажир, которого мы сегодня приобрели, обратился я к нему. — Капитана этого парусника мы обнаружили привязанным к штурвалу, чуть живого от истощения, и кроме него самого, на яхте не было ни одной живой души.
— Что вы говорите? — с удивлением спросил О'Киф. — В чем же дело?
— Мы не знаем, — ответил я. — Он не давался нам в руки, и мне пришлось ввести ему наркотик, чтобы без помехи развязать веревки и высвободить его. Он так и спит до сих пор в моей каюте. На яхте должны были находиться жена этого человека и его маленькая дочка — так сказал наш капитан — но они пропали.
— Пропали жена и ребенок! — воскликнул О'Киф.
— Если судить по тому, в каком состоянии находились язык и губы этого человека, то он, по-видимому, находился привязанным к рулю, в полном одиночестве и без воды по крайней мере два дня и две ночи, прежде чем мы нашли его, — продолжал я. — Вы понимаете, что разыскивать кого-либо в этих бескрайних просторах спустя столько времени — дело совершенно безнадежное.
— Да, это так! — сказал О'Киф. — Но его жена и малютка! Ах, бедняга!
Он замолчал, задумавшись, и потом, по моей просьбе, начал рассказывать о себе. Ему было чуть больше двадцати, когда он получил свои "крылышки" и началась война. На третьем году военных действий его серьезно ранили под Ипром, и к тому времени, как он поправился, война уже закончилась.
Вскоре умерла его мать. Одинокий и неприкаянный, он снова поступил на службу в летные войска и пребывал в этом качестве до настоящего времени.
— И хотя война давно окончилась, мне до сих пор сильно недостает этой развлекаловки, когда немецкие аэропланы выбивают мотив на своих пулеметах, а их зенитки щекочут мне подошвы ног, — вздохнул он. — Знаете, док, уж если вы что-то любите, то любите без границ; а если ненавидите, будьте в ненависти подобны дьяволу; ну а если вы уж ввязались в драку, то лезьте в самое пекло и сражайтесь там, как черт… иначе вы не умеете ни жить, ни ценить жизнь, подытожил он.
Слушая разглагольствования ирландца, я рассматривал его, чувствуя, как возрастает моя симпатия к этому человеку. Эх, с сожалением подумал я, если бы сейчас, вступая на полный неизвестности и опасности путь, я мог бы иметь рядом с собой такого человека, как он! Мы сидели, покуривая, за чашечкой крепкого кофе, отлично приготовленного португальцем.
Наконец да Коста поднялся, чтобы сменить за рулем своего помощника-кантонца. О'Киф и я подтащили свои стулья поближе к поручням. Небо было затянуто легкой дымкой, сквозь которую просвечивали самые яркие из звезд; фосфоресцирующие вспышки плясали на верхушках волн и с каким-то рассерженным шипением рассыпались ворохом сверкающих искр. О'Киф, удовлетворенно вздохнув, затянулся сигаретой. Тусклый огонек осветил на миг узкое мальчишеское лицо и голубые глаза, сейчас от колдовских чар тропической ночи казавшихся черными и сумрачными.
— Кто вы, О'Киф, американец или ирландец? — спросил я неожиданно.
— Что это вы вдруг? — удивленно засмеялся он.
— Видите ли, — ответил я, — сначала по вашему имени и по тому, где вы служите, я было решил, что вы ирландец, но усомнился, услышав, как лихо вы пользуетесь американскими оборотами речи.
Он добродушно хмыкнул.
— Я расскажу вам, как это получилось. Моя мать, Грейс из Вирджинии, была американкой, а отец, О'Киф из Колерайне — ирландцем. И эти двое так сильно любили друг друга, что сердце, которое они подарили мне, — наполовину американское, наполовину ирландское. Отец умер, когда мне было шестнадцать лет. Я обычно каждый год ездил с матерью в Штаты и проводил там по месяцу или по два. А после смерти отца мы стали ездить в Ирландию почти каждый год. Вот так случилось, что я ирландец в той же мере, как и американец. Стоит мне потерять над собой контроль — влюбиться, размечтаться или же сильно разозлиться, как у меня начинает проскакивать ирландский акцент.
В обычных же обстоятельствах речь у меня как у коренного американца; и я так же хорошо знаю Биневене Лейн, как и Бродвей, а Саунд не хуже, чем канал Св. Патрика. Я немного учился в Итоне, немного в Гарварде; денег мне хватает на все мои нужды; я много раз влюблялся, но большой радости при этом не испытывал, и, пожалуй, жил без руля и ветрил до тех пор, пока не поступил на королевскую службу и не заслужил свои "крылышки"; сейчас мне перевалило за тридцать, и все это я — Ларри О'Киф.
— Но я видел еще одного ирландского О'Кифа, который сидел, поджидая свою баньши, — рассмеялся я.
— Это так, — сказал он сумрачно, и я услышал, как бархатистые нотки акцента вкрались в его голос, а глаза снова потемнели. — Вот уже тысяча лет, как ни один О'Киф не уходил с этого света без ее предупреждения. И дважды я слыхал призывный крик баньши… в первый раз, когда умирал мой младший брат, и еще раз, когда мой отец лежал в ожидании, когда воды жизни отхлынут от него.
Он на мгновение задумался, а затем продолжил: — А однажды мне довелось увидеть Аннир Хойла, девушку зеленого народца[5], она порхала среди деревьев Канторского леса, словно отблеск зеленого огня, и однажды мне случилось задремать у Дунхрайе, на пепелище крепости Кормака МакКонхобара[6] — там, где его прах смешался с прахом Эйлид Прекрасной[7]… Они все сгорели от девяти[8] языков пламени, что вылетели из арфы Крейвтина, и я слышал, как затихают вдали звуки его арфы…
Он снова помолчал и затем мягко, с необыкновенной мелодичностью, запел высоким голосом, свойственным только ирландцам:
О, белогрудая Эйлид, Златокудрая Эйлид, с губами краснее рябины!
Где тот лебедь, чья грудь белизною и нежностью может поспорить с твоею,
Или в море волна, что поспорить с тобою посмеет
Красотою и плавностью бега, о Эйлид!
ГЛАВА 8. ИСТОРИЯ ОЛАФА