Луны Юпитера (сборник)
Шрифт:
– Не удивлюсь, если к вам наведается антиквар и предложит за него сотню долларов, – завела мама. – Если такое случится, не соглашайтесь. Стол и стулья тоже цены немалой. Не дайте себя обмануть: сперва уточните настоящую стоимость. Я знаю, о чем говорю. – Не спросив разрешения, она принялась изучать шкаф, ощупывать ручки, заглядывать за спинку. – Я и сама догадываюсь, сколько за него можно выручить, но если надумаете продавать, я к вам привезу лучшего оценщика. И это еще не все. – Она рассудительно погладила сосновую дверцу. – Ваша мебель стоит целое состояние. За нее нужно держаться обеими руками. Это вещи местного производства, сейчас таких днем с огнем не сыщешь. На рубеже веков люди такое повыбрасывали,
Она действительно знала. Но тетки этого не воспринимали. Для них это был бред сумасшедшего. Возможно, они даже не имели представления, что такое антиквариат. Казалось бы, шкаф и шкаф, но о нем говорилось какими-то мудреными словами. Какой такой антиквар, с чего это он будет предлагать им сотню? Продать кухонный шкаф было для них столь же немыслимо, как продать стену кухни. Тетки опустили глаза и рассматривали закрытые фартуками колени.
– Что ж, это будет удачно, если кто не умеет наживаться, – вставил отец, чтобы разрядить обстановку, но тоже не удостоился ответа.
Его сестры знали, что означает «наживаться», но вслух отродясь этого не произносили – язык не поворачивался, да и мыслей таких не было. Естественно, они замечали, что некоторые – взять хотя бы соседей – сорят деньгами: покупают тракторы, комбайны, доильные аппараты, меняют дома и машины; думаю, теткам виделось в этом нечто тревожное и отнюдь не завидное: утрата приличий и необузданность желаний. Они, наверное, даже сочувствовали таким людям, равно как и девушкам, которые бегали на танцульки, покуривали, крутили хвостами и выскакивали замуж. Возможно, тетки и маму жалели. Мама смотрела на них со стороны и придумывала, как бы их растормошить, как заставить открыться миру. Например, продать кое-что из мебели, провести в дом воду, установить стиральную машину, настелить линолеум, купить автомобиль и научиться вождению. Почему бы и нет? – допытывалась мама, которая смотрела на жизнь исключительно с точки зрения перемен и возможностей. Она воображала, что им чего-то не хватает, причем не только материального достатка, но условий, способностей, а тетки об этом даже не помышляли и уж тем более не сокрушались, не подозревали, что в чем-то обделены, – они настолько вросли в свой быт и уклад, что иного для себя не желали.
Когда отец в последний раз лежал в больнице, его пичкали какими-то таблетками, от которых он сделался оживленным и говорливым; тогда-то он и завел со мной разговор о своей жизни и родительской семье. Рассказал, как сбежал из дому. На самом деле сбегал он дважды. Сначала – летом, когда ему стукнуло четырнадцать. Папаша велел ему наколоть дров. Рукоять топора сломалась, папаша пришел в бешенство и схватился за вилы. Нрава он был крутого, сам вкалывал не покладая рук. Сестры подняли визг, и мой папа, четырнадцатилетний подросток, пустился наутек.
– Разве они умели визжать?
– Что? О, еще как. В детстве-то. Да, голосили будь здоров.
Мой папа собирался добежать до шоссе, потянуть время и вернуться, как только сестры просигнализируют, что путь свободен. Но вовремя остановиться не смог и пробежал полпути до Годрича, а там решил: не возвращаться же. Нанялся он на озерный пароход. Поработал до конца навигации, а там, когда Рождество было уже не за горами, устроился на мукомольню. С работой он справлялся, но годами не вышел; начальство боялось, как бы не нагрянула инспекция, вот папу и уволили. А он так или иначе хотел на Рождество вернуться домой. Соскучился. Купил папаше и сестрам подарки. Причем старику своему – не что-нибудь, а часы. Еще на билет потратился – и остался без гроша.
Минуло Рождество; через несколько дней, когда он ворошил сено
– У тебя деньги есть? – требовательно спросил он.
Мой папа ответил: нету.
– Ты что думаешь, мы с твоими сестрами лето и осень горбатились, коровьи зады нюхали, чтоб ты всю зиму за наш счет проедался?
Тогда папа ушел из дому во второй раз.
Сотрясаясь от смеха на больничной койке, он поведал мне эту историю.
– «Коровьи зады нюхали»!
А потом заметил: любопытно, что его старик и сам в детстве сбежал из дому, рассорившись со своим отцом. Тот дал волю рукам, когда сын без спросу взял ручную тележку.
– Случилось вот что. У них было заведено носить лошадям фураж ведрами. Зимой, когда лошадей в конюшне держали. Вот мой папаша и надумал возить ведра на тележке. Конечно, так быстрее выходило. А ему порку задали. Чтоб не ленился. Раньше такие порядки были, сама понимаешь. Как заведено, так и делай. Проявил смекалку – стало быть, лентяй. Вот что значит крестьянский ум.
– Наверное, Лев Толстой рассуждал так же, – сказала я. – И Ганди.
– Ну их к шутам, Толстого и Ганди. Сами-то в молодости палец о палец не ударили.
– Возможно.
– Я одного не понимаю: каким образом такие люди, как мой дед, в свое время отважились сняться с насиженных мест и переселиться в эти края. Все бросили. Развернулись спиной ко всему, что имели, и перебрались сюда. Пересечь Атлантику – это ведь не шутка, а здесь дикая местность. Как они вкалывали, сколько пережили. Когда твой прадед с женой, тещей, матерью и двумя малыми детьми приехал в Гуронское урочище, с ним был еще брат. Брата едва ли не в первый день задавило упавшим деревом. На второе лето дедова жена, теща и двое сыновей подхватили холеру; бабка и дети умерли. Остался дед вдвоем с женой; взялись, как прежде, расчищать землю под угодья, нарожали еще детей. Сдается мне, вся отвага в них перегорела. А доконала их вера. И воспитание. Ходили по струнке. И еще гордыня. Смекалку в себе задавили – одна гордыня осталась.
– Но ты не такой, – сказала я. – Ты убежал.
– Убежал, да не слишком далеко.
Под старость тетки сдали ферму в аренду, но остались там жить. Одни мучились катарактой, другие артритом, но худо-бедно держались и ухаживали друг за дружкой, а со временем поумирали – осталась только одна, тетя Лиззи, которой пришлось переселиться в дом престарелых. Прожили они долгую жизнь. Стержень у них оказался тверже, чем у Шадделеев – из тех никто не дотянул и до семидесяти. (Мамина кузина Айрис увидела Аляску и через полгода скончалась.) Раньше я непременно посылала на ее адрес рождественскую открытку, в которой писала: «Всем моим тетушкам с любовью желаю счастливого Рождества». Это потому, что я никак не могла запомнить, которые из них умерли, а которые еще живы. Когда хоронили мою мать, я увидела их надгробье. Скромная плита с высеченными именами и датами рождения; у некоторых была проставлена и дата смерти (у Дженнет, естественно, и, кажется, у Сьюзен), но у большинства оставался пробел. Сейчас, наверное, пробелов не осталось.
От маминых сестер, кстати, тоже приходили открытки. Веночек со свечой и краткое сообщение:
Зима покуда мягкая, снега немного. Мы все здоровы, только у Клары глаза подводят. Поздравляем с Рождеством.
Я представляла, как они плелись в магазин, чтобы купить открытку, затем плелись на почту, чтобы купить марку. Для них было актом веры выводить эти слова и отсылать их в невообразимую даль – в Ванкувер, какой-то кровной родственнице, которая вела непонятную жизнь и читала те слова с чувством недоумения и смутной вины. А я и впрямь недоумевала и смутно терзалась от мысли, что тетки еще где-то есть, еще ко мне привязаны. Но в ту пору любая весть из дому напоминала мне, что я предательница.