Лурд
Шрифт:
Для Пьера это был час волнующих переживаний. Священник чувствовал, что драма его жизни подходит к развязке и если вера не вернется к нему в этот критический момент, то уже не вернется никогда. У него не было ни дурных мыслей, ни протеста, он тоже искренне желал, чтобы им обоим суждено было исцелиться. О! Поверить, увидев ее исцеленной, спастись вместе с нею! Ему хотелось молиться так же жарко, как молилась она. Но, помимо его воли, мысли Пьера отвлекала безбрежная толпа, и ему трудно было в ней затеряться, исчезнуть, обратиться в листок, который кружится в лесу с другими листьями. Он не мог отказать себе в желании приглядеться к этим людям, поразмыслить над их судьбами. Он знал, что в течение четырех дней они пребывали в состояний крайней экзальтации, под действием непрерывного внушения: длинная дорога, волнение, вызванное сменой впечатлений, дни, проведенные (у сверкающего Грота, бессонные ночи, невыносимые страдания, от которых спасала только иллюзия; затем бесконечные молитвы, песнопения, литании без передышки. Место отца Массиаса занял на кафедре черный худощавый аббат маленького роста; он взывал к Марии и Иисусу резким, точно хлопанье бича, голосом. Отец Массиас и отец Фуркад стояли у подножия кафедры, а вопли толпы становились все громче и неслись вверх, к сияющему солнцу. Экзальтация дошла до предела — то был час, когда совершались чудеса.
Вдруг разбитая параличом женщина встала и, подняв костыль, направилась к Гроту; и этот костыль, реющий, как знамя, над зыбкой толпой, вызвал восторженные крики верующих.
Уже в бюро регистрации исцелений Пьер поражался людскому легковерию. Но здесь это переходило все границы, его выводили из себя нелепости, которые он слышал; их повторяли безмятежно, с ясной, детской улыбкой на устах. Пьер старался сосредоточиться, не вникать в них: «Боже, смири мой разум, сделай так, чтобы я ничего не понимал, чтобы согласился с несбыточным и нереальным». С минуту ему казалось, что рассудок умер в нем, его увлек этот вопль, эта мольба: «Господи, исцели наших больных!», «Господи, исцели наших больных!» Пьер повторял его со всею страстью своего отзывчивого сердца, сложив руки; он пристально, до головокружения, смотрел на статую святой девы, пока ему не показалось, что она шевельнулась. Почему не стать снова ребенком, как другие, раз счастье только в неведении и во лжи? Пьер уже поддавался общему настроению — он будет песчинкой среди песчинок, смиреннейшим из смиренных, которых размалывает жернов, он не станет думать о силе, готовящейся его раздавить. И в тот самый миг, когда он был уверен, что убил в себе все, что жило в нем до сих пор, уничтожил свою волю и разум, его мысль снова заработала безостановочно и непреодолимо. Несмотря на все свои усилия не думать, Пьер не мог отрешиться от наблюдений, от поисков истины и от сомнений. Какая же неведомая сила, какой жизненный флюид исходил от этой толпы, так властно внушавший мысль об исцелении, что несколько человек в самом деле выздоравливали? Это явление еще не изучено ни одним ученым физиологом. Быть может, следовало бы рассматривать эту толпу в ее совокупности как некое единое существо, подверженное самовнушению? Или же, в случаях особой экзальтации, толпа становится проводником высшей воли, которой подчиняется материя? Этим можно, пожалуй, объяснить, почему так внезапно выздоравливали те, у кого экзальтированность была искренней, а не наигранной. Действующей силой пут были умиротворение, надежда и жажда жизни. Мысль о человеческом милосердии взволновала Пьера. На какой-то миг он овладел собой и стал молить об исцелении всех страждущих, радуясь, что и его вера будет хоть немного способствовать выздоровлению Мари. Но вдруг, неизвестно в какой связи, он вспомнил о консилиуме, на котором он настоял перед отъездом Мари в Лурд. Он с необычайной ясностью увидел комнату, оклеенную серыми обоями с голубыми цветочками, услышал голоса трех врачей, дававших заключение. Двое, подписавшие диагноз о наличии у больной поражения спинного мозга, говорили с разумной медлительностью, как подобает известным врачам, пользующимся уважением у пациентов; и в то же время в ушах Пьера звучал живой и страстный голос третьего врача, его двоюродного брата Боклера, человека с широким кругозором, смелого в своих умозаключениях, — коллеги относились к нему очень холодно и считали авантюристом. Пьер с удивлением припомнил в эту критическую минуту такие вещи, о которых он и думать забыл; бывают непонятные явления, когда пропущенные мимо ушей слова западают человеку в голову помимо его собственной воли и вдруг, много времени спустя, ярко возникают в памяти. Ему казалось теперь, что ожидание близкого чуда как раз и создавало те условия, о которых говорил Боклер. Тщетно Пьер пытался отогнать это воспоминание, молясь с удвоенной энергией. Перед ним вновь возникали образы, оглушительно звучали сказанные тогда слова. Он заперся с Боклером в столовой, когда ушли два других доктора, и молодой врач изложил Пьеру историю болезни Мари: падение с лошади, вывих, очевидный разрыв связок и отсюда ощущение тяжести внизу живота и в пояснице, слабость в ногах, доходившая до полного онемения конечностей. Затем последовало медленное восстановление организма; вывих исчез сам по себе, связки зажили, но болезненные явления не прекратились вследствие нервной организации девочки; потрясенный несчастным случаем мозг не мог отвлечься от мыслей о пережитой боли, все внимание больной локализовалось на пораженной точке, и поэтому девочка так и застыла в этом состоянии, не в силах представить себе иного. После выздоровления болевые ощущения остались — это было явление невропатологического порядка, вызванное нервным истощением, по-видимому, на почве плохого питания, — но это еще малоисследованная область. Боклер объяснял противоречивые и неправильные диагнозы многочисленных врачей тем, что они лечили девушку без тщательного освидетельствования и поэтому брели ощупью: одни считали, что у нее опухоль, другие — таких было больше — были убеждены в поражении спинного мозга. Лишь он один, справившись, какая у больной наследственность, стал подозревать, что все происходит от самовнушения, явившегося следствием первоначального испуга и сильной боли. Доводами ему служили: ограниченное поле зрения, неподвижный взгляд, сосредоточенное выражение лица, рассеянность и, в особенности, самая природа боли, перешедшей с пораженного органа на левый яичник; болевые ощущения выражались в невыносимой тяжести, давившей на живот, подступавшей к горлу комком, отчего больная иногда задыхалась. Единственно, что могло бы поставить ее на ноги — это волевое усилие, с помощью которого ей удалось бы освободиться от воображаемой болезни, встать, свободно вздохнуть, почувствовать себя обновленной, выздоровевшей, а это возможно в том случае, если Мари будет доведена до состояния сильной экзальтации.
Пьер сделал в последний раз попытку не видеть, не слышать, ибо он чувствовал, что вся его вера в чудо непоправимо рушится. И, несмотря на все его усилия, несмотря на жаркую мольбу: «Иисусе, сын Давидов, исцели наших больных!» он слышал голос Боклера, говорившего ему со спокойной улыбкой о том, как произойдет чудо. С молниеносной быстротой, под действием сильнейшего аффекта, мышцы освободятся, и больная в радостном порыве встанет и пойдет; ноги ее сделаются легкими, и тяжесть, от которой они так долго были точно свинцовыми, как будто растает, исчезнет. Исчезнет и комок, давивший ей на живот, на грудь, стеснявший дыхание, и это произойдет мгновенно, словно бурный вихрь подхватит и унесет с собой болезнь. Не так ли одержимые в средние века изрыгали ртом дьявола, который долгое время терзал их девственную плоть? Боклер добавил, что Мари станет наконец нормальной женщиной, ее тело пробудится от своей долгой мучительной спячки, разовьется и расцветет, она сразу поздоровеет, глаза ее заблестят, лицо засияет. Пьер посмотрел на Мари и ощутил еще большую тревогу при виде несчастной девушки, прикованной к тележке, страстно молившей лурдскую богоматерь даровать ей исцеление.
— Господи, сын Давидов, исцели наших больных! Господи, сын Давидов, исцели наших больных!
В эту минуту толпа зашевелилась, загудела. Люди дрожали, оборачивались, поднимались на цыпочки. Под одной из арок монументальной лестницы показался крест немного запоздавшей процессии. Приветствующая крестный ход толпа инстинктивно кинулась вперед в таком порыве, что Берто знаком приказал санитарам оттеснить народ, крепче натянув канаты. Санитары, которых чуть было не смяли, подались назад, — руки у них совсем онемели, стольких усилий стоило держать канат; и все же им удалось несколько расширить путь, по которому медленно разворачивался крестный ход. Во главе процессии шел нарядный служка, одетый в голубую с серебром форму, он следовал за высоким, сверкающим, как звезда, крестом. За ним двигались представители различных паломничеств с бархатными и атласными знаменами, расшитыми золотом, серебром и яркими шелками, с нарисованными на них фигурами и названиями городов: Версаль, Реймс, Орлеан, Тулуза. На великолепном белом знамени была надпись красными буквами: «Сделано рабочими-католиками». Далее шествовало духовенство: человек двести или триста священников в простых сутанах, сотня в стихарях, человек пятьсот — в золотых облачениях, сверкавших, как солнце. Все несли зажженные свечи и пели во весь голос «Славься». Величественно двигался пурпурный шелковый балдахин с золотыми кистями, который несли четыре священника, явно самых сильных. Под балдахином, в сопровождении двух помощников, шел аббат Жюден с дароносицей, которую он крепко держал обеими руками, как ему советовал Берто; аббат бросал по сторонам беспокойные взгляды на огромную толпу; он с большим трудом нес тяжелый священный предмет, оттягивавший ему руки. Когда косые солнечные лучи падали на его физиономию, она сияла, как второе солнце. Мальчики-певчие размахивали кадилами, и вздымаемая процессией пыль, пронизанная солнцем, словно золотым нимбом, окружала шествие. Позади волновалось зыбкое море паломников, следом текла бурным потоком разгоряченная толпа верующих и любопытствующих.
Отец Массиас опять поднялся на кафедру, придумав на этот раз новое занятие для толпы. После громоподобных возгласов, исполненных горячей веры, надежды и любви, он вдруг потребовал абсолютной тишины, чтобы каждый, сомкнув уста, в течение двух — трех минут поговорил наедине с богом. Мгновенное молчание, воцарившееся в огромной толпе, эти несколько минут немых пожеланий, когда каждый раскрывал свою тайну, были полны необычайного величия. Становилось страшно от торжественности момента; казалось, над толпой пронеслось веяние необъятной жажды жизни. Затем отец Массиас обратился только к больным, призывая их молить бога дать им то, что в его всемогущей власти. Сотни разбитых, дрожащих от слез голосов затянули хором: «Господи Иисусе, если ты пожелаешь, то исцелишь меня!.. Господи Иисусе, пожалей чадо свое, я умираю от любви!.. Господи Иисусе, сделай так, чтобы я видел, сделай так, чтобы я слышал, сделай так, чтобы я пошел!..» Звонкий детский голосок покрыл рыдающие голоса, повторяя издали: «Господи Иисусе, спаси их, спаси их!» Слезы градом катились у всех; эти мольбы сжимали сердце, самые черствые, неподатливые люди готовы бьют обеими руками разорвать себе грудь и отдать ближнему свое здоровье и молодость. Отец Массиас снова принялся неистово вопить, подстегивая обезумевшую толпу, пока не остыл ее энтузиазм, в то время как отец Фуркад, стоя на ступеньке кафедры, рыдал, поднимая к небу залитое слезами лицо, как бы приказывая богу сойти на землю.
Меж тем крестный ход подходил все ближе, делегации и священники стали по сторонам, а когда балдахин появился перед Гротом в огромном, огороженном для больных пространстве, когда все увидели в руках аббата Жюдена сверкавшую, как солнце, дароносицу, сдержать людей было уже невозможно, голоса смешались в едином вопле, толпой овладело безумие. Крики, возгласы, молитвы прерывались стонами. Больные поднимались со своих жалких коек, простирали к Гроту дрожащие руки, искривленные пальцы, словно хотели схватить чудо на пути шествия. «Господи Иисусе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе, сыне бога живого, исцели нас!.. Господи Иисусе, к стопам твоим припадаем, исцели нас!..» Доведенные до отчаяния, обезумевшие люди трижды жалобно взывали к небу, слезы заливали горящие лица, преображенные жаждой жизни. Безумие дошло до предела, все инстинктивно устремились к святым дарам, и этот порыв был так неотразим, что Берто велел санитарам оцепить подход к балдахину, — это было необходимо для защиты дароносицы. Санитары устроили цепь, крепко держась за шею соседа и образовав таким образом настоящую живую стену. Теперь уже не осталось никаких лазеек, никто не мог бы здесь пройти. Но все же эта живая цепь с трудом сдерживала натиск несчастных, жаждавших жизни, жаждавших прикоснуться к Христу; она колебалась, то и дело отступая к балдахину, а сам балдахин качался среди толпы, точно священное судно в бурю. И вот тогда-то и разразились чудеса — в атмосфере религиозного помешательства, дошедшего до своего апогея, среди молений и рыданий, словно во время грозы, когда молния разрывает облака. Парализованная встала и бросила костыль. Раздался пронзительный крик, — и с тюфяка поднялась женщина, закутанная как саваном в белое одеяло; говорили, что это воскресла полумертвая чахоточная. Произошло еще два чуда: слепая внезапно увидела пылающий Грот; немая упала на колени и громким, ясным голосом стала благодарить святую деву. И все распростерлись у ног лурдской богоматери, вне себя от счастья и глубокой признательности.
Пьер не спускал глаз с Мари, и то, что он увидел, взволновало его до умиления. Глаза больной, еще лишенные всякого выражения, расширились, а бледное лицо исказилось, словно от невыносимой боли. Она ничего не говорила и, казалось, была в отчаянии. Но в ту минуту, как пронесли святые дары и она увидела сверкнувшую на солнце дароносицу, ее словно ослепило молнией. Глаза ее вспыхнули, в них появилась жизнь, и они загорелись, как звезды. Лицо оживилось, покрылось румянцем, осветилось радостной, здоровой улыбкой. Пьер увидел, как она сразу встала, выпрямилась в своей тележке и, слегка пошатываясь, заикаясь, произнесла с огромной нежностью:
— Ах, мой друг… ах, мой друг!..
Он быстро подошел, чтобы поддержать девушку, но она отстранила его жестом. Она была так трогательна, так хороша в своем скромном черном платье из дешевенькой шерстяной материи, в туфлях, которые никогда не снимала, стройная и худенькая, в золотом нимбе роскошных белокурых волос, прикрытых кружевной косынкой. Она встала на ноги, сильная дрожь сотрясала ее девичье тело, словно в нем происходил могучий процесс возрождения. Сперва освободились от сковывавших их цепей ноги, потом она почувствовала, как в венах ее заструилась кровь, в ней зародилась женщина, супруга, мать, и наконец исчезла тяжесть, давившая ей на живот и подступавшая к горлу. Но на этот раз комок не застрял у нее в горле, она не почувствовала обычного удушья и радостно крикнула:
— Я исцелена!.. Я исцелена!..
Необыкновенное зрелище представилось тогда глазам всех. Одеяло упало к ногам Мари, ослепительно прекрасное лицо ее сияло торжеством. Она с таким опьянением закричала о своем исцелении, что всколыхнула всю толпу, она как будто выросла и стояла, радостная, сияющая, а толпа смотрела на нее, никого, кроме нее, не видя.
— Я исцелена, исцелена!
Сильное потрясение вызвало у Пьера слезы, и он заплакал. Вслед за ним разрыдались и остальные. Безудержный восторг овладел тысячами взволнованных паломников, давивших Друг друга, чтобы увидеть исцеленную, оглашавших воздух криками, словами благодарности и восхваления. Раздалась буря аплодисментов, и гром их прокатился по всей долине.