Лурд
Шрифт:
Когда пришли к Гроту, Мари захотелось сначала положить букет и свечи, а потом уже преклонить колена. Народу было еще мало, они стали в очередь и минуты через две-три вошли. С каким восторгом смотрела на все Мари — на серебряный алтарь, на орган, на подношения, на закапанные воском подсвечники с пылающими среди бела дня свечами! Этот Грот она видела лишь издали, со своего скорбного ложа; теперь же она вошла сюда, словно в рай, вдыхая теплый, благоуханный воздух, от которого у нее перехватывало дух. Положив свечи в большую корзину и приподнявшись на цыпочки, чтобы прикрепить букет к одному из прутьев решетки, Мари приложилась к скале у ног святой девы, к тому месту, что залоснилось от тысяч лобызавших его уст. Она припала к этому камню поцелуем любви, исполненным
Выйдя из Грота, Мари распростерлась ниц, смиренно выражая свою признательность. Ее отец стал рядом на колени и также с жаром принялся благодарить богоматерь. Но он не мог долго заниматься чем-то одним; он начал беспокойно озираться по сторонам и наконец шепнул на ухо дочери, что должен, уйти — он только сейчас вспомнил об одном важном деле. Ей, пожалуй, лучше всего остаться и подождать его здесь. Пока она будет молиться, он быстро покончит с делами, и тогда они вволю нагуляются. Мари ничего не поняла, она даже не слышала, что он говорит, и только кивнула головой, обещая не двигаться с места; девушка снова прониклась умиленной верой, глаза ее, устремленные на белую статую святой девы, увлажнились слезами.
Де Герсен подошел к Пьеру, стоявшему в стороне.
— Понимаете, дорогой, это дело чести, — пояснил он. — Я обещал кучеру, возившему нас в Гаварни, побывать у его хозяина и осведомить его об истинной причине опоздания. Вы знаете, это парикмахер с площади Маркадаль… Кроме того, мне надо побриться.
Пьер встревожился, но уступил, когда г-н де Герсен дал слово, что через четверть часа они вернутся. Опасаясь, как бы дело не затянулось, священник настоял на том, чтобы нанять коляску со стоянки на площади Мерласс. Это был зеленоватый кабриолет; кучер в берете, толстый парень лет тридцати, курил папиросу. Сидя на козлах боком и расставив колени, он правил с хладнокровием сытого человека, чувствующего себя хозяином улицы.
— Подождите нас, — сказал Пьер, когда они приехали на площадь Маркадаль.
— Ладно, ладно, господин аббат, подожду!
Бросив свою тощую лошадь на солнцепеке, кучер подошел к полной, растрепанной, неряшливой служанке, мывшей собаку у соседнего водоема, и принялся шутить с нею.
Казабан как раз стоял на пороге своего заведения, высокие окна и светло-зеленая окраска которого оживляли угрюмую и пустынную по будням площадь. Когда не было спешной работы, он любил покрасоваться между двумя витринами, где банки с помадой и флаконы с парфюмерией переливались яркими цветами.
Он тотчас же узнал г-на де Герсена и аббата.
— Весьма тронут, весьма польщен такой честью… Соблаговолите, пожалуйста, войти.
Он добродушно выслушал г-на де Герсена, который принялся оправдывать кучера, возившего компанию в Гаварни. Кучер, конечно, не виноват, он не мог предвидеть, что сломаются колеса, и уж явно не мог предотвратить грозу. Если седоки не жалуются — значит, все в порядке.
— Да, — воскликнул г-н де Герсен, — чудесный край, незабываемый!
— Ну что ж, сударь, раз вам нравятся наши места, значит; вы приедете сюда снова, а больше нам ничего и не надо.
Когда архитектор сел в одно из кресел и попросил себя побрить, Казабан снова засуетился. Его помощник опять отсутствовал, — его куда-то услали паломники, которых приютил парикмахер, — семья, увозившая с собой целый ящик с четками, гипсовыми святыми девами и картинками под стеклом. Со второго этажа доносились их громкие голоса, отчаянный топот, суетня потерявших голову людей, упаковывающих в спешке перед самым отъездом ворох покупок. В соседней столовой, дверь в которую была открыта, двое детей допивали шоколад, оставшийся в чашках на неубранном столе. Это были последние часы пребывания в доме чужих людей, чье вторжение заставляло парикмахера с женой ютиться в тесном подвале и спать на раскладной койке.
Пока Казабан густо мылил щеки г-на де Герсена, архитектор стал расспрашивать его:
— Ну как, довольны сезоном?
— Конечно, не могу жаловаться. Вот, слышите? Мои жильцы сегодня уезжают, а завтра утром я жду других, дай бог времени хоть немного прибрать… И так будет до октября.
Пьер ходил по комнате взад и вперед, нетерпеливо поглядывая на стены; парикмахер вежливо обернулся к нему:
— Присядьте, господин аббат, возьмите газету… Я скоро.
Священник молча поблагодарил, но отказался сесть; тогда Казабан, который не мог не почесать языком, продолжал:
— Ну, у меня-то дела идут хорошо, мой дом славится чистотой постелей и хорошим столом… А вот город недоволен, да, недоволен! Могу даже сказать, что я еще ни разу не видел такого недовольства.
Он на минуту умолк, брея левую щеку г-на де Герсена, и вдруг его неожиданно прорвало:
— Святые отцы Грота играют с огнем, вот что я вам скажу.
Язык у него развязался, и он говорил, говорил без умолку, вращая своими большими глазами, выделявшимися на его смуглом удлиненном лице с выдающимися скулами, покрытыми красными пятнами. Все его тщедушное тело неврастеника трепыхалось от избытка слов и жестов. Он вернулся к своим обвинениям, рассказывая о бесчисленных обидах, нанесенных старому городу преподобными отцами. На них жаловались содержатели гостиниц и торговцы предметами культа, не получавшие и половины тех барышей, на какие они могли рассчитывать; новый город прибрал к рукам и паломников и деньги, — процветали лишь те гостиницы, меблированные комнаты и магазины, которые были расположены вблизи Грота. Шла беспощадная борьба, смертельная ненависть росла изо дня в день. Старый город с каждым сезоном терял крохи жизни и безусловно обречен был на гибель, его задушит, убьет новый город. Уж этот их грязный Грот! Да он, Казабан, скорее согласится, чтобы ему отрубили обе ноги, чем пойдет туда. Прямо с души воротит глядеть на эту лавочку, что они приспособили рядом с Гротом. Просто срам! Один епископ был очень возмущен этим и, говорят, написал даже папе! Он сам, хваставший своим свободомыслием, своими республиканскими взглядами, еще во времена Империи голосовавший за кандидатов оппозиции, имеет полное право заявить, что не верит в их грязный Грот — ему наплевать на него!
— Вот послушайте, сударь, я вам расскажу один случай. Мой брат-член муниципального совета, от него я и узнал эту историю. Прежде всего надо вам сказать, что муниципальный совет у нас теперь республиканский, и его весьма удручает развращенность города. Нельзя вечером выйти из дому, чтобы не встретить на улице девок, знаете — этих продавщиц свечей. Они гуляют с кучерами, личностями подозрительными, которые бог весть откуда съезжаются к нам каждый сезон… Да будет вам также известно, что у преподобных отцов существуют определенные обязательства перед городом. Когда они покупали участки вокруг Грота, то подписали договор, запрещающий им всякую торговлю. Это не помешало, однако, преподобным отцам открыть там лавку. Разве это не бесчестная конкуренция, недостойная порядочных людей?.. И вот сейчас новый городской совет решил послать к ним делегацию с требованием выполнять договор и немедленно прекратить торговлю. Знаете, что они ответили, сударь? Да они двадцать раз повторяли и продолжают повторять одно и то же, всякий раз, как им напоминают об их обязательствах: «Хорошо, мы согласны, но мы у себя хозяева, и мы закроем Грот».
Он привстал, держа на отлете бритву, вытаращив от возмущения глаза, и повторил, скандируя:
— Мы закроем Грот.
Пьер, продолжавший медленно шагать по комнате, остановился и сказал:
— Ну что же! Муниципальный совет должен был ответить: «И закрывайте!»
Казабан от неожиданности чуть не задохнулся; лицо его побагровело, и он был вне себя. Он только пролепетал:
— Закрыть Грот!.. Закрыть Грот!
— Разумеется! Если он вас так раздражает и вызывает такое неудовольствие! Если он является причиной постоянных раздоров, несправедливости, порчи нравов! Всему этому наступил бы конец, о Гроте перестали бы толковать… Право, это было бы прекрасным разрешением вопроса, окажи кто-нибудь из власть имущих услугу городу и заставь преподобных отцов осуществить свою угрозу.