Львиные ворота
Шрифт:
Иерусалим раскрывается на закате, его подлинный цвет — загорело-телесный, бронзовеющий, золотистый. Говорить об архитектуре Иерусалима можно только в том смысле, насколько она, архитектура, незаметна — на этих горах, среди этих садов.
Где-то я читал: «Лунатик видит луг, стоящий на кротах»; так же и жители Иерусалима похожи на лунатиков, потому что обращены большей частью в незримое, в созидательный сон.
Иногда мне кажется, мой брат видит какой-то свой собственный особенный сон, и я не могу отринуть его полностью.
Главный житель Иерусалима — сгущенное прошлое и будущее время,
Нет, и здесь нету Комы.
Однажды я таскался с теодолитом не где-нибудь, а там, где Александр Македонский вел переговоры с иерусалимским первосвященником. Откуда только я ни возвращался!
Да, тут под ногами — само время. Хрусталик небес всматривается пристально в него. Ни единого облачка — ни единой мысли. Время — это левиафан, ибо забвение — самый могучий зверь на свете. Кто справится с забвением?
А ведь скоро Новый год. 31 декабря Кома приезжает ко мне с тортом. Точней, с тем, что от него осталось по дороге. Он ест только сладкое, у него сбоит в мозжечке центр насыщения. Черт, подвернул ногу, как больно, но вроде ничего, ничего, как-нибудь доковыляю, хоть и в гору.
Улицы Иерусалима в основном устроены по принципу веера и дуг: в крупном масштабе — проведенных по направлению к Старому городу; в локальном — осваивающих террасы гористой местности. Ребра веера покрывают удаление от Храмовой горы или смещение по ярусу; дуги обеспечивают сообщение по всей поверхности террасы. Рельеф Иерусалима и предместий — уступчатый, со множеством долин, ущелий, оврагов, плато. Это славная и редкая топология: сегодня можно выйти по одной из дуг, и в каком-то месте, перейдя на одно из ребер, достичь Яффских ворот; а завтра пойти по дуге в противоположную сторону и, незаметно скользнув по иному ребру, прийти все к той же Цитадели Давида. Ты движешься по поверхности сферы. Идешь ли налево, направо, вверх или вниз — все равно сваливаешься к сердцевине: к одним из городских ворот, за которыми пространство вообще исчезает благодаря своей особой туннелеобразной сгущенности.
При этом Старый город — не сфера, а шар, ты можешь двигаться в нем вверх и вниз, как червь в яблоке: от Котеля по археологическим шахтам и арочным проходам, по улицам, изгибающимся и рассекающим; есть и непрерывные маршруты по пространству крыш, это особенно увлекательный и не слишком доступный вид спорта — так передвигаются военные патрули.
Где же Кома, где этот чертов псих? Третий час я мечусь по крытым улочкам, зажимаю украдкой нос, когда миную лавки специй и мясные прилавки, полные сладковатого запаха разверстой плоти. Пускаю слюну, замедляя шаг у прилавков с горячими лепешками, посыпанными кунжутом и иссопом, толкаюсь с туристами, и у храма Гроба ищу глазами Абдуллу — невысокого, коренастого, похожего на мула, с высокими скулами и чуть выпирающими зубами, необычайно подвижного парня — он из семьи «хранителей ключей», и налажен обычно отцом присматривать в целом за порядком, и у него бы спросить про Кому…
Старый город полон сумасшедших, некоторые денно и нощно плетутся с молитвенниками по станциям Христовых страстей, некоторые таскаются со здоровенными крестами, впрочем, чаще всего к комлю привинчены колесики, как у продуктовых тележек. Есть среди них и женщины, есть тихие и безбровые, закутанные с ног до головы, а есть порывистые, все время на взводе, с распущенными волосами, как одна ирландка, третий год ошивающаяся в Старом городе и по монастырям в Иерусалиме и окрестностях — в кашемировом балахоне с вышивкой золотой по подолу: «Я жена Яхве». Кома в своем состоянии тянется к этим ряженым, однажды я нашел его на Голгофе, бьющим
Делать было нечего, и я двинул к Львиным воротам.
Иерусалим — настолько бездонный город, не просто отдельная вселенная, а универсум, связанный и отражающий весь мир, всю историю и — самое главное — настоящее и будущее. Подъем с запада в Иерусалим по одному из двух шоссе — этот путь совсем не рутина, а что-то похожее на медитацию. Трудно объяснить, но в Иерусалиме все немного сумасшедшие, и многие терпимо относятся к сумасшествию настоящему: я годами, проходя мимо, наблюдал полноватую женщину на улице Яффо, напротив дома с солнечными часами, — она стояла у мольберта с высохшей палитрой и сухой кистью поправляла что-то невидимое на остановившемся много лет назад полотне с недописанным тем самым домом с солнечными часами, отбрасывавшими стрелку тени от второго подземного солнца. И на закате становится понятно, откуда кружащее легкое безумие: при заходе солнца весь город преображается в золотистом отливе по белому камню, становится драгоценным. И Иудейская пустыня волнами холмов проступает у горизонта — ощущение возникает, будто находишься на краю земли, ибо за пределами Иерусалима немедленно начинается километровый спуск в самую глубокую впадину на планете. То есть я не знаю еще ландшафта, который бы так священно — хоть и лишь на четверть часа — оставлял бы вас наедине с небесами.
Белый известняк — минерализованные миллионы лет доисторического океана — теплеет на закате, и сезанновский персиковый оттенок камня вторит черепице крыш квартала Йемин Моше и Синематеки. Узкие ленты изгибающихся пешеходных мостиков открывают наблюдателю «поприще воскрешения последнего дня» — долину Кидрона, реки, куда стекала жертвенная кровь, употреблявшаяся садовниками как удобрение. В Иерусалиме до сих пор можно встретить землевладения, чьи почвы обладают необъяснимой тучностью, все эти висячие сады и садики за монастырскими оградами унавожены кровью жертвоприношений, искупивших множество смертных грехов, унавожены самой жизнью. Туда же, к Кидрону, ныне забранному в трубы, от Храмовой горы вели подземные тоннели, по которым выносилось нечистое и разбитые идолы — свидетели неустанной борьбы пророков с язычеством. Если с этого самого места, где я сейчас прохожу, забраться на городскую стену, к северу откроются купола монастыря Гефсиманского сада и череда кое-где врезанных в скалу гробниц, одну из которых приписывают Авшалому. Она полна камней, многие века бросаемых в провалы ее стен в знак презрения к непокорному царскому сыну…
Я выхожу из Львиных ворот, и из-за стен с глухим дребезгом доносится бой колокола. Все вокруг залито топленым маслом заката. Совершенно беспримесное, исключительно ландшафтное зрение покоряет и изменяет сознание землемера, и его глаз не в силах оторваться от этого тихого отсвета, который преображает все вокруг таинственной прозрачностью. Иерусалим словно приподнимается над собой — еще выше в небо: вот откуда это ощущение, что здесь ты будто на Лапуте, на некоем парящем острове.
< image l:href="#"/>Кома, Кома, бедный мой брат. Хорошо, мать уже не может волноваться о твоей пропаже. Сыплет, сыплет иней среди звезд в узких улочках старого, старого города, который всегда был полон человеческой надежды. Духи милосердия и утешения — хрупкие, как кобальтовые стрекозки, небольшие духи покоя — населяли всегда этот город плотнее, чем другие города, ютясь на чердаках и крышах, на балкончиках и заброшенных винтовых лестницах. В Иерусалим всегда прибывали люди, умытые сомнением.