Любимов
Шрифт:
Данет, никто отсюда еще не выскакивал, и, может быть, потому так завистливы и затейливы их предрассветные сны. Вы думаете, Любимов иссяк, замер до скончания света, вы думаете, если вы изобрели часы, пулемет и прорубили окно в Европу, то ему уже больше ничего не надо и он не мечтает сам выкинуть фортель и удивить мир небывалой утопией?.. Его бы подкормить, ему бы дать волю, да подать сигнал, да подговорить и поставить на видное место надежного человечка, и вы узнаете, что тогда будет... А в самом деле — что тогда будет? Чем удивит, чем порадует этот город, если ему сказать:
— Вставай, довольно спать! День твоей славы настал! Вот тебе сила, которой достаточно, чтобы сны твои сделались явью. На, утоли свою тоску о добром и могучем царе. Я дам тебе полководца, наделенного нечувствительной властью, о которой ты грезишь вот уже триста лет...
Никто не встал при этом возгласе, который почти невольно вырвался у меня, когда я увидел
Юноша с испитым лбом выглянул в оконце, улыбнулся своим несуразным мыслям и сказал чуть слышным ломким голосом человека, не вполне уверенного, что он не спит:
— С добрым утром, мой голубь, мой город Любимов!
На вторые сутки после переворота, совершенного Леней Тихомировым, весть о катастрофе достигла города N-ска. [22] Принес ее однорукий беглец, поднявший чуть свет заспанного, продрогшего до мозга костей дежурного лейтенанта, который немедля, на собственный страх и риск, позвонил на квартиру подполковнику Алмазову и внятным шепотом, как принято, доложил обстановку:
22
Областной центр находится в ста километрах от Любимова на скрещении Энской железной дороги с Энским шоссе.
— Говорит дежурный лейтенант «Б-восемь-дробь-четыре». В Любимове началось токование медведей!
— Что началось? Какое токование? — переспросил подполковник, не улавливая спросонок телефонного шифра, который он сам выдумал и ввел в служебное пользование, для соблюдения условий максимальной секретности. [23]
— Медведь чирикает по-калмыцки. Пора резать горло. Прибыл утопленник на санях, требуется вспрыскивание... — рапортовал дежурный с трагическим бесстрастием, и Алазов понял.
23
А на весеннюю тягу он давно собирался съездить, да вот опять не привелось!
— Задержите утопленника. Сейчас приеду и разберусь лично, — крикнул он в трубку. — Софи, где мой водолазный костюм? РаМоп! Я хотел сказать: где мой револьвер?..
...В тесном кругу, в четырех стенах, облицованных дубовой панелью, состоялось строго секретное, коллегиальное совещание: товарищ О., товарищ У. и подполковник Алмазов. Запыленный Марьямов, однорукий беглец, унесший ноги из города, зараженного безумием, молол чушь. Из его сообщения следовало, что в Любимове разразилось восстание, которое, однако, избрало законный и мирный путь. Сам городской секретарь, железный Тищенко, передал власть проходимцу. Автономия в районном масштабе уподобила Любимов старорусскому удельному княжеству типа «Люксембург». Отложившаяся провинция ничего не желала кроме как подать пример скорейшего достижения будущего, ради которого вся страна выбивалась из сил.
— Ну а политические выступления были: что-нибудь насчет крупы, колбасы? — выспрашивал подполковник незадачливого очевидца.
Марьямов развел рукой.
— Насчет колбасы ничего не замечено. Тихомиров все больше хлопочет о поднятии мирового прогресса...
Тогда товарищ О. (вышитая рубашка, лысина во всю голову, улыбчивые голубые глаза, его побаивался сам подполковник Алмазов) проникновенно сказал:
— Елки-палки, тебя послушать, любимовские подонки заслужили фотографию на доске почета. А главаря следует наградить орденом, елки-палки. Но вот передо мною воззвание, отправленное по телеграфу вражеской агентурой и доставленное мне с опозданием на 24 часа, потому что нашему подполковнику было недосуг заниматься расследованием, да и праздники подоспели, охота на перепелок, спиннинг, елки-палки, мы тоже понять можем, хотя иностранному языку с детства не обучались. [24]
24
Diable! —
Товарищ О. развернул телеграмму, завалявшуюся на почтамте, и прочитал:
— «Всем. Всем. Всем».
Кожа по его голове перекатывалась волнами. Морщины одна за другой убегали от переносицы к темени и там собирались в тяжелые толстогубые складки.
— Что значит «всем»!?Если они обращаются ко «всем», то значит — им любы-дороги всепомещики и капиталисты, всенедобитые князья-бароны и поджигатели холодной войны, включая римского папу, который только ждет удобного момента, чтобы упиться кровью трудящихся масс... Читаем далее: «Свобода граждан охраняется законом».Как это понимать — «свобода»?Кому «свобода»?Куда, зачем, какая требуется «свобода»в свободном государстве?!. Значит, им нужна свободапродавать родину, торговать людьми оптом и в розницу, как при рабовладельческом строе, свободазакрывать школы, больницы и открывать церкви по указке Ватикана и жечь на кострах инквизиции представителей науки, как они уже сожгли однажды Джордано Бруно... Не выйдет! Не позволим! Слышите, гражданин Марьямов, не позволим!! Слишком много захотели, елки-палки!.. [25]
25
Придется Марьямову влепить строгий выговор за проявленное ротозейство, — подумал подполковник Алмазов. — Сам виноват, прошляпил заговор, а lа querre comme a la querrе.
По мере того, как товарищ О. проникал в тайные замыслы любимовских изуверов, его волнение возрастало. С ним случалось такое: начнет говорить вяло, через пень-колоду, с усилием припоминая слова из последней брошюры на международную тему, но стоит этим словам прозвучать, — товарищ О. под их впечатлением возбуждался, вскипал и порой до того договаривался, что принимался стучать кулаком, визжать и топать ногами, сам не понимая по какому поводу.
— Ужасно я подверженный красноречию человек, — сетовал он, бывало, по прошествии кризиса. Скажу несколько слов о происках Ватикана или о борьбе за мир во всем мире, и меня от этих слов как бы ярость охватывает. Всех бы, кажется, растерзал...
Так и теперь: не успел оратор дойти до намерений инквизиции открыть в Любимове церкви, как слушатели подняли плечи и опустили головы. Даже товарищ У., утвердительно кивавший после каждой фразы, кивал, не глядя ему в лицо. Следить за этой мимикой ни у кого не хватало духу. Нет, оно не было свирепым, это лицо, сохранявшее черты природного добросердечия и того безобидного детского самодовольства, какое свойственно простолюдину, располневшему на кабинетной работе. Но лицевая сторона у товарища О., покуда он говорил, постепенно переезжала на лысину и, не найдя места среди кишащих складок, поползла дальше по черепу, захватив бровями верхнюю часть затылка. Порвись какая-нибудь последняя связка, удерживающая на голове оболочку, и свежий комок морщинистой ткани шмякнулся бы к ногам подчиненных. Они ждали и страшились этого мига, чувствуя, что судьба их висит на ниточке и стоит выступающему дернуться посильнее, — все полетит прахом... Однако и на сей раз состояние напряженности не привело к роковому исходу. Разрядил обстановку однорукий Марьямов, сумрачно сидевший в углу, пока товарищ О. разбирал по складам телеграмму и его, Марьямова, шальные сведения о вожде мятежного города. Грязный, оборванный, заросший щетиной (полдня он провел в болоте, хоронясь от погони, а после без передышки пробежал сто километров и был возле N-ска подобран попутным самосвалом), этот злополучный свидетель районного переворота неожиданно подал голос:
— Не откроет он церквей, — пробормотал Марьямов, пользуясь ораторской паузой. — Насчет капитализма или свободы — это как вам желательно, а вот христианскую религию, будьте спокойны, Леня возобновить не захочет. Уж это я твердо знаю — не захочет...
— Что ты мелешь? почему не захочет? — удивился товарищ О. дерзости низового работника, посмевшего перебить его выступление грубой репликой с места.
Но в душе он был доволен помехой, потому что успел вернуть лицу нормальное расположение и, ощупывая себя, сожалел, что поддался припадку речи, которая вредно отражалась на его сосудистой деятельности.