Люблю и ненавижу
Шрифт:
О том, что японцы в страхе и отчаянии ждут неминуемой капитуляции, мы узнаём по деталям – то старый слуга свалится в ноги Императору с жалобной просьбой есть на ночь лепёшки (Его Величество похудел, и, застёгивая пуговицы на форменной рубашке, слуга трепещет от скорби и любви); то военный министр покрывается обильным потом, говоря дежурные слова о неслыханно возросшем патриотизме народа, поскольку ничего хорошего сказать не может; то сам Император с милой, слабой улыбкой спросит окружающих, что же свидетельствует о его Божественном происхождении, когда на его теле даже нет никаких о том знаков? Катастрофа уже произошла, но в распорядке дня Императора она не предусмотрена. В этот день ему удалось выполнить
В том, как Сокуров подаёт своего Императора, нет гневных, саркастических, презрительных, сатирических интонаций. Перед нами не выскочка, не террорист, не демагог, изнасиловавший землю. Император правит по закону, как прямой потомок богини Солнца, он исполняет волю своего народа, олицетворяет её. Император – полновесное дитя своей изумительной островной культуры – замкнутой, игрушечной, детской, церемонной, великолепной, сложной, изысканной; Япония Сокурова – это Япония духа, сотворившего герметичное чудо на таинственном острове, откуда тут взяться сатире? Ласковая ирония, мягкий юмор – предел возможного отстранения.
Избранная манера рассказа исключает плакатные подсказки. Да, не повесил режиссёр на своём герое написанный крупными буквами лозунг «Это – преступник». Не вынес русского приговора, не решился на прямое осуждение. Я больше скажу. Мне кажется, в ходе работы над картиной Сокуров… полюбил Императора. Не того, исторического, про которого мало что понятно, а своего чудика, затворника, одинокого учёного и поэта, который обязан исполнять приказы национальной агрессии, волю своего взбесившегося народа – и который достойно встречает абсолютное поражение.
Русский культ искренности и справедливости, страсть к прямым значениям и обозначениям не совсем пригодны для восприятия сокуровского «Солнца» – тут скорее требуются доверие и душевная пластичность. Верно ли изображение, следует ли оно исторической правде? Что касается обстановки, среды, вещественных деталей – нет и сомнения. Сокуров дотошен и верит в магию пластического воскрешения. Но это сокуровский Император, а потому сверка с оригиналом бессмысленна. Чем убедительнее блистательно выверенные подробности существования Императора, тем сильнее подозрение об их призрачности, символичности. История человека, назначенного быть Богом и постигшего в роковую минуту, что он – не Бог, это ведь не только история конкретного лица, японского императора Хирохито, это метаистория. А именно метаисторию и расследует Сокуров, последовательно осуществляя свою тетралогию.
Власть не от Бога – таково убеждение режиссёра. Власть людей над людьми даётся людьми. Когда обладатель бренного смертного тела покушается на обладание историей, пространствами, массами во зло людям, его гордыня и мнимое избранничество будут наказаны, в том числе и отчуждением от собственного тела.
Но Императору в сокуровской метаистории словно бы вышла… поблажка, что ли. Наказанию тут некуда падать: невозможно казнить иероглиф. Феноменальное отчуждение героя от времени, от судьбы и событий делают его словно бы неуязвимым. Но и не только поэтому для него нет казни.
Индивидуальность Императора существует – под толщей мифологизированного сознания есть ручеек его собственных мыслей и чувств. В нём ни страха, ни отчаяния, но живо чувствуются растерянность перед неведомым и огромная усталость. Так устают великие актёры, надорвавшиеся от слишком усердного исполнении большой сложной
Американцы появляются в «Солнце» как нечто невероятное и неотвратимое. Когда Император выходит из резиденции, чтобы отправиться к Макартуру, на его газоне двое дюжих молодцов ловят «райскую птицу». Они обыкновенного американского роста, отчего всё вокруг кажется крошечным, игрушечным. Птица убегает и несколько раз жалобно-возмущённо кричит. Через некоторое время произойдёт невероятное – Императору придётся самому открывать и закрывать двери. «Это у вас слуги, а у нас слуг нет», – скажет ему надменный «свободный мир». Уперев руки в боки, генерал Макартур (Роберт Доусон) насмешливо посмотрит на сумасшедшую марионетку в нелепом цилиндре.
В первую встречу генерал не сомневается, что «главный военный преступник – невменяем». Хотя ничего безумного Император не делает и не говорит. Он просто не соизмеряет свои слова с обстановкой, не учитывает собеседника. Переводчик-японец (Георгий Пицхелаури) с ужасом смотрит на падение «Солнца», но само «Солнце», будучи в униженном положении, унижения не чувствует. Абсолютная самодостаточность сопряжена в нём с таким же абсолютным достоинством, невольно внушающим род уважения. Даже во время фарсовой сцены позирования американским фотографам, когда, обнаружив сходство таинственного Императора с маленьким бродягой Чаплина, они непочтительно кричат «Встань сюда, Чарли!», он вне суеты, вне пошлости. Император выполняет предначертанное, идёт своим путём, как положено солнцу. Во вторую встречу генерал Макартур изменит своё мнение об Императоре и вообще несколько сбавит безапелляционный тон высшего судьи.
Оказавшись в европейском пространстве, в нарядном особняке, где свечи горят в высоких подсвечниках, а пища подана на старинном фарфоре (обстановка в резиденции Императора аскетична, еда скудна – судя по тому трепетному изумлению, с которым воспринимают слуги американский подарок, ящик шоколада «Херши»), Император производит впечатление умного и глубокого собеседника. Хотя реакции его замедленны (никаких спонтанных проявлений, всё следует обдумать, взвесить и только потом сказать, веско и красиво, своё драгоценное императорское слово), он понимает, что ему говорят. Его реплики отточены и остроумны, а непроницаемые чёрные глаза подозрительно и напряжённо впиваются в глаза врага. Тут понимаешь, как посмел крошечный Остров бросить вызов Миру – оттого и посмел, что он этого Мира не знал, не понимал и не принимал. Духовная изоляция придаёт огромную силу, тая в себе в то же время величайшую опасность, поскольку противник до такой степени неведом и непостижим, что о победе, в сущности, и речи нет. В эстетике подобного самоосуществления наилучший выход – героическая, красивая смерть.
Однако Император и сам остаётся в живых, и подданных удерживает от смертельных жестов. Постепенное проявление и накопление человеческого – через унижение – размывает строго очерченную маску, размыкает рамки вековых ритуалов. Отлучившись, генерал Макартур, незамеченный Императором, при возвращении с улыбкой наблюдает, как тот ребячески шалит, гася свечи, танцуя на воображаемом балу. Кажется, Макартур понимает тут, до чего одинок и несчастен этот человек, как он замучался, устал воплощать, соответствовать, изрекать… И когда Император, завершая свою японскую сказку, принимает решение отречься от божественного происхождения, он получает классическую награду: из укрытия к нему возвращается жена.