Любовь, или Мой дом (сборник)
Шрифт:
Предисловие
Есть ли что-то страшнее, чем полное безразличие одного человека к другому? «Не дай мне Бог сойти с ума», – писал Пушкин, приравнивая безумие к абсолютному отторжению ото всего, что важно и дорого душе. «…и я глядел бы, счастья полн, в пустые небеса…» Небеса могут оказаться «пустыми» только в одном случае: если здесь, на земле, оборвались все нити сочувствия, разрушились точки опоры людей друг на друга.
Никого не будет в доме, кроме сумерек,
Зимний день в сквозном проёме
Незадернутых гардин.
Дом может быть разным, любым: одиноким, ледяным, мертвым, сумасшедшим, – уж тут как кому повезет, – но потеря дома погружает человека в первобытный хаос:
Но где мой дом и где рассудок мой?
Дом и рассудок уравниваются в своей первичной ценности. Психея, душа, располагается в теле человека, цепляясь за кров и защиту. И тело становится домом души. Да, временным, но очень важным. «История, – утверждал Лотман, – проходит через Дом человека, через его частную жизнь». Но тут возникает простейший вопрос: что такое история? Не перечень ведь вечно спорных вопросов и наспех подобранных фактов? Да нет, разумеется. История – это подводы Ростовых, из которых с восторгом единственно верного решения выбрасывается семейное добро и на освободившееся место укладываются раненые, это чеченские набеги на деревню, где поселяется Печорин, это Пушкин, рисующий на полях виселицу и подписывающий рисунок: «и я бы мог, как шут, висеть…»
Давайте признаемся: все понятия, так или иначе окрашенные общественным пафосом, то есть история, прогресс, достижения науки, борьба «за» и борьба «против», тускнеют и отдают тошнотворным запахом мертвечины, если они оказываются в одной плоскости с понятием «дом». Они – холодны, неуверенны, шатки, он – полон тепла, долгожданен и прочен. Но если он: «мертвый», как у Достоевского? А если и впрямь: «ледяной», как на шутовской свадьбе, устроенной в 1740 году императрицей Анной Иоанновной? А есть еще дом – сумасшедший, «дом скорби», в котором Мастер, сидя на подоконнике, залитом луною, беседует с бедным поэтом Бездомным. Да, дом бесконечен в своих проявлениях. И его так же не выбирают, как не выбирают родителей. Дом – это судьба. А кто обещал, что судьба будет легкой?
– Мне надо привести в порядок мой дом… – сказал умирающий Пушкин.
Но дом, как судьба, может и отомстить, а путь к нему может стать тропкой отчаянья:
…и мы в отчаянье пришли, – с категоричностью последнего, самого глубокого откровения, писал Георгий Иванов, и тут же его закружило, слова полились с убежденностью страсти: В отчаянье, в приют последний, как будто мы пришли зимой с вечерни в церковке соседней по снегу русскому домой.
Приятие дома, каким бы он ни был, есть приятие собственной участи, а это даётся не каждому. Нельзя бунтовать против участи, нельзя бунтовать против дома. Он – выше тебя, знает больше, чем ты, и помнит не только людей – их привычки, походку, дыхание, – он помнит их боль так же, как и их радость. Дом – наш летописец.
Во времена, когда дому грозит быть сметенным с лица земли, на помощь ему призываются силы особой защиты. У Булгакова дом Турбиных защищен своей «сказочностью», своей непридуманною «поэтичностью», своим «волшебством». Быт дома, – в котором часы играют гавот, на печных изразцах остались следы вишневого сока, а шкафы с книгами пахнут шоколадом, – поднимается до высоты бытия, и Алексей Турбин понимает, что воевать он будет не за абстрактные и весьма запутанные идеалы человечества, а только за этот очаг, за эту свою изразцовую печку.
Теперь о любви. Хотя говоря о тепле, противопоставленном хаосу, «вечному странствию», – о тепле, защищающем человека внутри его дома, я ведь говорила о ней. Не бывает тепла без любви, и защита не действует, когда её нет. Маргарита, живущая в одном из самых уютных московских особняков, с человеком, который, как говорит Булгаков, «обожал свою жену», не только не счастлива, но еще глубже: она уже – жертва своей нелюбви, и дом её не защитит и не спрячет: «С тех пор, как девятнадцатилетней она вышла замуж и попала в особняк, она не знала счастья».
Жизнь разрушает границы. Она их ломает. Ей трудно, как ветру в лесу, удержаться внутри только этих деревьев, он – ветер – бросается в реку и в поле, ему так вольнее. Мы живем во времена, когда «народы», как говорили в старину, испытывают сильную тягу к географическим перемещениям. То, что было уделом единиц, стало действительностью миллионов. И дом тоже сдвинулся с места, теперь он подобен той крохотной раковине, которую тащит улитка. Пусть тащит. Любовь существует внутри. Вот и всё.
Ирина Муравьева
Юрий Буйда
Яд и мед
И ничего уже не будет проклятого.
Этот дом был построен в начале 90-х годов XIX века, еще при жизни Александра III Миротворца. Купец-миллионер, ситцевый фабрикант, купил земли неподалеку от Москвы, здесь, на Жуковой Горе, и возвел этот роскошный особняк для своей любовницы – актрисы императорских театров. Дом на высоком холме, с которого открывался замечательный вид на речную пойму. Хорошо прокаленный красный кирпич, звонкая сосна, стройные беленые колонны у входа, пышногрудые и широкобедрые музы на фризе, напоминающие разгульных вакханок, французские окна с зеркальными стеклами, кокетливые башенки с зубцами, крыша из черной аспидной черепицы, которая сверкала на солнце, как россыпь драгоценных камней…
Но жизнь в этом доме не заладилась с самого начала. Легкомысленная актриса вскоре влюбилась в рокового поэта, фабрикант застрелил ее и был сослан на Сахалин, в каторгу, его наследники стали сдавать особняк в аренду, а вокруг построили несколько десятков двухэтажных домиков под сдачу внаем. Так началась история дачного поселка Жукова Гора.
Этот дом повидал много разных людей – блестящих гвардейских офицеров и их блестящих любовников, известных живописцев и именитых писателей, бритоголовых советских маршалов и мускулистых гражданеток в кумачовых платочках, много их было – молодых и усталых, полных надежды и убитых горем, с бокалом шампанского в руке и в наручниках…
Этот дом хранил память обо всех этих людях – шепоты и крики, запахи плоти, вина и крови, горячего воска и горелого пороха, ненависти и страха, хранил старинные тени в зеленоватой глубине высоких зеркал…
Иконы сменялись портретами – сначала Чернышевского, Льва Толстого и Леонида Андреева, затем – Ленина, Кропоткина и Троцкого, а потом – Сталина, которые с каждым годом становились больше, больше и больше. Под этим портретом хозяева праздновали новоселья и на этот портрет бросали последний взгляд, когда их уводили из дома навсегда…