Любовь моя - мелодия
Шрифт:
Здесь уже весна всерьез вошла в свои права. Птицы разных калибров (виноват, кажется, разной породы) распевают, заставляют молодые сердца частенько подумывать о лирических сценках и всякой другой мирной чуши. Даже в Германии солнышко пригревает русского солдата и подмигивает ему, как будто говоря: «Скоро встретимся в Баку».
Ваш Магомет
А вот письмо, пришедшее с фронта, но написанное незнакомым почерком:
Как ни тяжело и неприятно мне писать вам письмо столь невеселого содержания, но долг службы обязывает делать это, не считаясь с желанием.
В тяжелых и трудных боях дошел с нами Магомет до Берлина, перешагнул Шпрее, и тут в жестокой и неравной схватке при отражении танковых атак, буквально в десяти метрах от меня, был серьезно ранен. Это произошло на берегу Шпрее
Для того чтобы перетащить раненного в обе ноги товарища через ровную и обстреливаемую из пулеметов дорогу, необходим был человек большого, благородного сердца. Тем более что раненому грозила смерть на костре из дров, подожженных снарядами. И Магомет, презирая опасность, добежал до друга, взвалил его на себя, донес до дороги, ввязался в рукопашную, убил двух и ранил одного немца, снова поднял товарища и побежал с ним через дорогу. Очередь из пулемета добила раненого, перебила обе ноги Магомету, кроме того, пять пуль пробили желудок, легкие. Всего семь ран. Чувствовал он себя очень неважно, но вел себя молодцом, шутил, смеялся.
В заключение просил передать вам его последнее желание — жить для его ребенка. Я, наверное, не сумею вас утешить, да и невозможно это. Но силой воли вы можете себя заставить твердо и мужественно перенести постигший вас удар и не упасть духом.
Магомет умер через пятнадцать минут после ранения, в полном сознании. Похоронен он на гарнизонном кладбище в г. Кюстрин (Померания) в девяноста километрах от Берлина на восток. Номер могилы и ряд вам сообщат в извещении.
Я очень ценил Магомета Магомаева и дружил с ним.
С уважением майор Сотников
17 августа 1972 года мой друг Роберт Рождественский сделал мне в день моего тридцатилетия бесценный подарок — стихотворение «Отец и сын». Позже композитор Марк Фрадкин написал к нему музыку. Но я не стал исполнять эту песню. Мне тяжело петь об этом. И кроме того, в этом очень много личного, не для публики.
Отцу я посвятил свою песню, написанную на стихи еще одного моего друга, Геннадия Козловского. Он не профессиональный поэт, а инженер, строитель, и стихи пишет по потребности души. Сначала мы назвали ее «Над землей чужой», а потом под окончательным названием «Последний аккорд» она вошла в кинофильм «Поет Муслим Магомаев».
Роберт Рождественский
ОТЕЦ И СЫН
КОММУНИЗМ ОТ ШАХА
Шахиня Фаррах была ослепительна: точеные черты лица, персиянские бархатные очи, жемчужная улыбка… Настоящая кинозвезда. Но у героинь экрана некоторая холодная отчужденность, заоблачность, недосягаемость, а у шахини земное обаяние, теплота и раскованность… Правда, визит Ее Величества в Баку был официальным и она вела себя в строгих рамках протокола.
На вечере в честь высокой гостьи во Дворце приемов Президиума Верховного Совета Азербайджана я был среди гостей. Меня попросили спеть, и я сел за рояль. Спел неаполитанские песни, потом азербайджанские, а «на десерт» каватину Фигаро. Моя амбиция (не без этого) подсказывала, что очаровательная шахиня меня заметила, потому что о чем-то стала говорить Председателю Президиума Верховного совета Курбану Алиевичу Халилову. А потом меня попросили подойти к шахине. Нас познакомили. Она прекрасно говорила по-азербайджански. В этом не было ничего удивительного, ведь она азербайджанка. Шахиня захотела, чтобы я спел для нее еще что-нибудь. Ее слова были: «Тем самым вы доставите мне большое удовольствие». Пел я в те времена всегда охотно, и если пел и в наших застольных компаниях, то почему бы не спеть для вельможной восточной красавицы. И на том приеме у меня вышло пения на целое отделение сольного концерта. Вот вроде бы и все: прием закончился, шахиня уехала… Но через какое-то время я получаю приглашение принять участие в праздновании годовщины коронации шаха Ирана. Приглашение было послано лично от их величеств.
Оформлял наш выезд Госконцерт СССР, и потому подразумевалось, что гонорар за выступления в Тегеране мы должны были, как тогда полагалось, отдать в государственную казну. Посылали нас вроде бы за «длинным рублем», но без копейки в кармане. В аэропорту с носильщиками пришлось расплачиваться нашей «валютой», бутылками «Столичной». Носильщики не возражали. За чемоданоношение им давали доллар, а бутылка водки стоила тогда долларов пять.
Получив приглашение из Ирана, я решил взять с собой друга, пианиста Рафика Бабаева. Пианист он был сказочный: яркий солист и чуткий аккомпаниатор, прекрасно игравший и классику, и джаз. Когда Рашид Бейбутов организовал свой театр песни, Рафик стал его музыкальным руководителем. Этот великолепный музыкант несколько лет назад погиб трагически. Рафик никогда не ездил на метро, у него была машина. В тот свой последний день он торопился на радио, где была запланирована запись. Сел в машину — она не заводилась, стал ловить такси — никто не останавливался. Он чувствовал, что опаздывает, и решил спуститься в метро, в первый и в последний раз в жизни. И судьбе было угодно, чтобы именно в этот черный день и час, в эти минуты в бакинском метро прозвучал тот страшный взрыв, унесший столько человеческих жизней. Рафик оказался одной из многочисленных жертв террористического акта.
В Иране живет очень много азербайджанцев. И к шаху они относились вполне лояльно, только иногда устраивали демонстрации, но не протеста, а в поддержку бедных братьев-азербайджанцев, подавляемых советским режимом. И так случилось, что именно после одной из таких демонстраций и было послано приглашение шаха одному из таких замученных советской властью, то есть мне. Было ли это совпадение или какой-то политический ход шаха Мохаммеда Реза Пехлеви, не берусь судить.
Поселили нас в роскошном отеле, где к нашим услугам было все, что угодно, — от завтраков до ужинов в любом из ресторанов. Мы могли также покупать себе что душа пожелает. Этот полный коммунизм оплачивался из средств шаха. У себя в стране мы тогда о коммунизме только разговоры разговаривали, но спотыкались в части практического осуществления этой идеи. Но, верный своему независимому характеру, я не хотел выглядеть нахлебником. На завтраки в номер я согласился, но в ресторан мы с Рафиком не стали ходить: изображали, что у нас от денег карманы лопаются, что мы приехали сюда не «объедать» шаха, а что мы сами с усами. Не надо нам никакого коммунизма от шаха. Обеды и ужины нам заменяло содержимое холодильника в номере. Но легкие печеньица, хлебцы и кока-кола были слабой поддержкой для молодых здоровых мужиков. До приема по случаю коронации было дня три, и Рафик начинал уже посматривать на меня с голодным блеском в глазах…
Наконец долгожданный прием во дворце шаха. Этикет на нем соблюдался свободный, беспротокольный: просят — пою, не просят — ем, пью, чувствую себя свободно на этом «фуршете». Между вкушением яств попросили спеть. Пел и неаполитанские песни, и каватину Фигаро, и азербайджанские песни. Шахиня Фаррах была в своем дворце еще более раскованная, чем в Баку: хлопала в ладошки, подпевала. Окружение королевской четы оказалось состоящим вовсе не из согбенно-услужливых, незаметных как тени слуг, а из европейского вида джентльменов, владеющих несколькими языками. Шах был человеком современным, вовсе не консервативным восточным владыкой. Я думал, что в его дворце будет звучать сплошь иранская музыка. Ничего подобного, звучали и твисты, и рок-н-ролл. Шахиня под них выплясывала босиком.
Там во дворце со мной произошел казус, который мне, впрочем, простили. После исполнения каватины Фигаро по просьбе шаха меня подвели к Его Величеству. Он лестно отозвался и об исполнении каватины, и об исполнении неаполитанских песен (шах был любителем академического пения). Закончив вежливый разговор, я повернулся, чтобы отойти от шаха, и услышал в зале сдержанный гул. Оказалось, что я совершил страшную ошибку. Как мне объяснил секретарь шахини Фаррах, который прекрасно говорил по-русски, по этикету от шаха не уходят, а отходят от него, пятясь. Но меня никто об этом не предупредил, и я не знал, что к шаху нельзя поворачиваться спиной, так что моя оплошность была простительна. И потом, я не был его подданным, чтобы идти несколько метров задом наперед. Тем не менее в истории шахского дворца я, видимо, оказался первым, кто нарушил строгий этикет — показал владыке Ирана спину. До сих пор чувствую неловкость.