Любовь в объятиях тирана
Шрифт:
— А я ведь тебя и вправду люблю, — сказал как-то Петр в один из таких дней, когда после недолгой, но показавшейся обоим вечностью разлуки они, обнявшись, сидели в ее маленькой голубой гостиной.
За высоким створчатым окном шумела весна, новый город, построенный его волей, начинал оживать после лютой зимы, а в комнате, искусно украшенной заморскими коврами и ширмами, с дорогими безделушками и изящными мраморными статуэтками, было светло и уютно, и любимая Мартина канарейка пела свою веселую беззаботную песню.
— Знаешь, я ведь любил уже когда-то. Анна меня на посла
— Да что ты, Петруша… Забудь об Алексашке своем. Ну был он и был… Мне все равно, кто ты, царь иль не царь… Неужто не видишь, как жду тебя, как только тобою живу? Разве не видишь, как тяжко мне придворных твоих сносить? Если б не ты, не смогла бы стерпеть обид этих… Они ведь только и шепчутся у меня за спиной, только и насмехаются, и ехидничают! Все старое поминают… Знали бы они, как страшно мне было… Они ли судьи мне? Они и половины моего не хлебали… Отираются возле тебя, крохи со стола подбирают… А благородство их — сколь из них тебе титулами обязаны? Чем лучше меня они? Посмотрела бы я, что б они делали, если б моя судьба им выпала…
— Да уж, настрадалась ты, милая моя… Ну ничего, ничего. Теперь все по-другому будет. Ты царица, самодержица российская! Самодержица, а?
Он привлек ее к себе, и оба весело расхохотались.
Вдруг Петр резко оборвал смех, обнял ее и притянул к себе.
— Зазноба ты моя, — тихо и серьезно сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Любовь и зазноба моя на всю жизнь…
Матрена Кочубей. Ты — Мазепа
Прозвонили к обедне, но Матрена не торопилась — Бог молитву твою везде услышит, хоть в храме, хоть в доме, хоть в поле.
В келье было холодно. Хотя чего ожидать от выстроенного столетия назад монастыря? Здесь холодно всегда, даже в июльский зной. А уж нынче, в ноябрьские холода, так и вовсе удивляться нечему.
Матушка настоятельница дозволила топить печурку. Но разве камень согреешь? Для сего, поди, и жара геенны огненной недостаточно будет… Камень есть камень… Тело можно согреть, пусть и ненадолго. А вот как согреть сердце, навсегда умершее для мира? Тут уж никакие сковороды адские не помогут, никакие вулканы.
Воспоминания… Вот что у нее еще осталось. Воспоминания, письма, слова тайные, ей одной ведомые… да кольцо, что надел он ей на палец. Поклялась она колечко это не снимать — и слово свое сдержала. Нет теперь у нее ничего на этом свете. Впрочем, ей уж ничего и не надобно. А как придет ее черед — с радостью отправится она на свидание к своему любимому, Ивану по прозвищу Мазепа.
Иногда ей снятся сны — далекие, теплые… В них она вновь впервые встречается с ним в батюшкином имении, однако она уж стара, а он молод и силен. Но в каком бы образе она перед ним не представала, он ее узнаёт без труда, склоняется к нежной ручке и шепчет слова заветные: «Ваша милость, паненка гонорова…»
Никогда и никому, даже ему самому, она не рассказывала, что чувствует, не пыталась объяснить, кто он для нее. Один только разочек сказала «люблю»… Ему и того было довольно. А остальные — все не верили, все подвох искали. Все пытались понять, какая же ей выгода от него, старого гетмана.
Больше всех негодовала матушка. Оно и понятно — некогда ее коханый теперь пропадал от любви к ее собственной дочери. Ну где такое видано, чтобы бросить давнюю возлюбленную ради молоденькой дурочки, которой одно лишь и надобно.
Как она издевалась над ней, как кричала… Платье прятала, в одной сорочке в подполе запирала… Щипцами раскаленными то шею, то щеку припаливала, словно невзначай. А она только плакала молча, да письма коханому писала… Нет, не жаловалась, рассказывала о каждом дне своем, о том, что думала, что увидела…
Счастье, что Иван те письма перед смертью сжег. Нехорошо было бы, если бы нынче кто-то прочитал их — девичьи глупости, пустая болтовня. Лишь о нем все глубоко и всерьез.
В дверь тихонько постучали.
— Матушка игуменья спрашивает, выйдете ли вы к обеду? — Служанкой у игуменьи была деревенская девчушка, малышка совсем. Лет семи, может быть, восьми. Но бойкая и неунывающая, почище любого мальчишки.
— К обеду выйду, Мотречка. Непременно… Не дело в каменном мешке весь день сидеть. Матушка-то игуменья, поди, тревожится, наверняка просила, чтобы ты присмотрелась внимательно, здорова ли я…
— Просила, — кивнула Мотря. — Велела послушать, как вы спите, а ежели не спите, только тогда зайти да об обеде и справиться.
— А о здоровье?
— А нам, Мотрям, некогда о болезнях-то думать. Что старым, что малым. Чи не права я?
— Права, кралечка, права… Беги к матушке Анастасии. И к обеду выйду, и вечерню отстою, и вам, деткам неразумным, урок преподам, как заведено.
Малышка несколько раз кивнула — она очень любила уроки, которые Мотря Васильна давала. Панское рукоделие тонкое у нее таким красивым выходило, так хотелось, чтобы и из-под ее, маленькой Мотри, пальцев что-то подобное появлялось. А уж какие истории за уроками теми рассказывались! Какие имена звучали!.. Словно история великой державы вот так, попросту, пришла в натопленную комнатушку, присела у камелька и завела рассказ.
Девчонки, что постарше, роптали — что это Мотря Васильна все о страхах рассказывает, о войнах, царях-королях, что сражаются беспрестанно, о никому неведомых «государственных интересах». То ли дело тайны сердечные… Или вот об утопленницах из-за большой любви поговорить… Аль о повесившихся от нее же.
Мотря Васильна всегда смеялась, как слышала разговоры такие.
— Глупые вы девки, глупые. Какая ж дурочка от любви топиться-вешаться будет? Любовь настоящая — она, как солнце, огромная. Она душу согревает, мир освещает… А топятся-вешаются глупцы, у кого сил не хватает такое чувство для себя сохранить да с коханым разделить.