Любовь во время чумы
Шрифт:
Поставленный перед выбором Флорентино Ариса не знал, что он предпочел бы для Фермины Дасы. Прежде всего он, конечно, предпочел бы правду, даже самую невыносимую, но сколько он ни искал этой самой правды, он так и не нашел ее. Невероятно, однако никто не мог привести ему ни малейшего доказательства услышанной версии. В мире речного пароходства, его мире, не бывало тайны, которая осталась бы тайной, ни секрета, который бы сохранился в секрете. Однако там никто никогда не слыхал о женщине под черной вуалью. Никто ничего не знал в городе, где все знали все и где о многом узнавали даже до того, как это случалось. Особенно если это касалось богатых. И тем не менее никто не мог объяснить, куда пропала Фермина Даса. Флорентино Ариса исколесил вдоль и поперек Ла-Мангу, без должной набожности слушал мессы в семинарской церкви, ходил на все светские сборища, которые никогда бы не привлекли его, будь он в другом состоянии духа, и постепенно версия становилась все более правдоподобной. Все в жизни семьи Урбино выглядело нормальным, все, кроме отсутствия самой матери семейства.
Во время своих розысков он услыхал разные вещи, которых не знал, во всяком случае, не интересовался
Но весть так и не дошла. Потому что Фермина Даса в это время в полном здравии, удалившись от света, жила в имении своей двоюродной сестры Ильдебранды Санчес, в полумиле от селения Флорес-де-Мария. Она уехала туда без шума и ссор, по обоюдному согласию с супругом, когда оба они завязли, точно подростки, в единственном на самом деле серьезном кризисе за все двадцать пять лет их ровной супружеской жизни. Он обрушился на них в пору спокойной зрелости: казалось, они уже обошли все ловушки враждебности, вырастили и воспитали детей и подступили к той черте, когда пора учиться стареть, не испытывая горечи. Все случилось так неожиданно для обоих, что им не захотелось разрешать дело с помощью криков, слез и посредников, как испокон веков повелось у жителей карибских краев: они отнеслись к случившемуся с мудростью, присущей европейцам, а поскольку оба, строго говоря, не были ни теми, ни другими, то в конце концов совершенно запутались в ситуации, словно дети, хотя сама ситуация оказалась далеко не детской. И кончилось тем, что она решила уехать, не зная толком, почему и зачем, просто от ярости, а он не сумел ее отговорить, поскольку чувствовал свою вину.
И действительно, ровно в полночь Фермина Даса в строгой тайне, закрыв лицо траурной мантильей, села на пароход, но не на океанский, компании «Кунард», державший курс на Панаму, а на тот, что регулярно ходил в Сан-Хуан-де-ла-Сьенагу, город, где она родилась и жила девочкой и по которому с годами стала невыносимо тосковать. Вопреки воле супруга и обычаям времени она не взяла с собой никого, кроме пятнадцатилетней воспитанницы, которая выросла в ее доме вместе с прислугой; однако о предстоящей поездке дали знать всем капитанам судов и властям каждого порта. Приняв это скоропалительное решение, она сообщила детям, что едет на три месяца к тетушке Ильдебранде, однако намеревалась остаться там навсегда. Доктору Хувеналю Урбино хорошо была известна твердость ее характера, к тому же он был так удручен случившимся, что смиренно принял все как Божью кару за свои тяжкие прегрешения. Однако не успели еще огни парохода скрыться из виду, как оба раскаялись в собственной слабости.
И хотя они постоянно переписывались — о детях и разных домашних делах, — за два года ни он, ни она не сумели повернуть назад, ибо обратный путь был заминирован гордыней. Дети приезжали во Флорес-де-Мария на школьные каникулы, и Фермина Даса делала невозможное, стараясь казаться довольной своей новой жизнью. Во всяком случае, Хувеналь Урбино, читая письма сына, поверил этому. Как раз в то время в тех краях совершал пасторский объезд епископ Риоачи — под балдахином и верхом на знаменитом белом муле, покрытом шитой золотом попоной. За ним следовали паломники из дальних провинций, музыканты с аккордеонами, коробейники с едою и амулетами: постоялый двор три дня был переполнен калеками и безнадежно больными, которые на самом деле сошлись сюда не за учеными проповедями и отпущением грехов, а в надежде на милости мула, который, как рассказывали, тайком от хозяина творил чудеса. Епископ был своим человеком в семействе Урбино де ла Калье еще с той поры, когда служил простым священником, и как-то среди дня он ушел с празднества, чтобы пообедать в доме у Ильдебранды. После обеда, за которым говорили только о мирских делах, он отвел в сторону Фермину Дасу в намерении исповедать ее. Она очень любезно, но твердо отказалась, недвусмысленно заявив, что ей не в чем каяться. И хотя умысла у нее не было, она поняла, что ответ ее дойдет куда следует.
Доктор Хувеналь Урбино говорил не без некоторого цинизма, что в тех двух горьких годах жизни виноват был не он, а дурная привычка жены обнюхивать одежду, которую снимали с себя члены семьи и она сама, чтобы по запаху решить, не пора ли ее стирать, хотя с виду она выглядит чистой. Она делала так всегда, с детских лет, и не думала, что другие замечают, пока муж не обратил на это внимание в первую их брачную ночь. Точно так же он заметил, что она курит по крайней мере три раза в день, запершись в ванной комнате, но не придал этому значения, потому что у женщин их круга было принято запираться в ванной комнате целой компанией, чтобы поговорить о мужчинах, покурить и даже выпить водки; некоторые, случалось, напивались до беспамятства. Однако привычка обнюхивать всю одежду подряд показалась ему не только чудной, но и опасной для здоровья. Она, как всегда, когда не желала спорить, попробовала отшутиться: мол, не только для украшения поместил Господь ей на лице трудолюбивый, точно у иволги, нос. Как-то раз утром, пока она ходила за покупками, прислуга подняла на ноги всех соседей, разыскивая ее трехлетнего сына, после того как обыскали сверху донизу весь дом. Она вернулась в разгар суматохи, два-три раза прошлась по дому, как хорошая собака-ищейка, и обнаружила ребенка, заснувшего в бельевом шкафу, где никому и в голову не пришло его искать. На вопрос изумленного мужа, каким образом она его нашла, Фермина Даса ответила:
— По запаху какашек.
По правде говоря, обоняние оказалось ей полезным не только в стирке белья и отыскивании пропавших детей: оно помогало ей разбираться во всех областях жизни, особенно светской. Хувеналь Урбино наблюдал за ней всю их супружескую жизнь, особенно вначале, когда она была еще чужой в среде, настроенной против нее много лет назад, и однако же пробиралась меж насмерть ранящих коралловых зарослей, не натыкаясь и полностью владея ситуацией, исключительно благодаря своему сверхъестественному чутью. Этот грозный дар, который мог корениться как в вековой мудрости, так и в каменной твердости ее сердца, обернулся бедою в злосчастное воскресенье, перед церковной службой, когда Фермина Даса обнюхала, как обычно, белье, которое ее муж снял накануне вечером, и ее пронзило ощущение, что в постели с ней спит совершенно другой мужчина.
Она обнюхала сначала пиджак и жилет, пока вынимала из одного кармана часы на цепочке, а из других — карандаш, портмоне и мелкие монеты, выкладывая все это на тумбочку; потом, вынимая заколку из галстука, запонки с топазами из манжет, золотую пуговицу из накладного воротника, она понюхала рубашку, а за ней — брюки, когда вынимала кольцо с одиннадцатью ключами, перочинный ножичек с перламутровой рукояткой, а под конец — трусы, носки и носовой платок с монограммой. Не оставалось и тени сомнения: на каждой вещи был запах, которого на них никогда за столько лет совместной жизни не было, запах, который невозможно определить, — пахло не естественным цветочным или искусственным ароматом, пахло так, как пахнет только человеческое существо. Она не сказала ничего и в последующие дни не учуяла этого запаха, но теперь обнюхивала одежду мужа не затем, чтобы решить, следует ли ее стирать, а с неодолимым и мучительным беспокойством, разъедавшим ее нутро.
Фермина Даса не знала, куда в рутинном распорядке мужа поместить этот запах. Он не умещался в промежуток между утренним преподаванием в училище и обедом, ибо она полагала: ни одна женщина в здравом уме не станет заниматься любовью в спешке и налетом, тем более — во время короткого визита, да еще в такое время дня, когда нужно подметать пол, застилать постели, делать покупки и готовить обед и при том беспокоиться, как бы один из малолетних детей, поколоченный в ребячьей потасовке, явившись раньше времени из школы, не застал бы ее в одиннадцать утра посреди комнаты голой и к тому же — вместе с доктором. Кроме того, она знала, что доктор Хувеналь Урбино предается любви исключительно в ночное время, а еще лучше — в полной темноте, и в крайнем случае — перед завтраком, под пение ранних птиц. А в иное время, говорил он сам, раздеваться и одеваться — дольше, чем само удовольствие от этой петушиной любви. Итак, осквернение одежды могло произойти только во время докторского визита или же вследствие обмана — замены шахмат или киносеансов на сеансы любви. Это последнее трудно было проверить, потому что в отличие от своих многочисленных подруг Фермина Даса была слишком гордой, чтобы шпионить за мужем или попросить кого-нибудь сделать это за нее. Время визитов, казавшееся наиболее подходящим для супружеской неверности, проследить было легче — доктор Хувеналь Урбино тщательным образом вел записи относительно пациентов, учитывая даже все гонорары, полученные от каждого с самого первого визита до последнего, когда, перекрестив, желал вечного блаженства его душе.
К концу третьей недели Фермина Даса целых три дня не слышала этого запаха на одежде мужа, и потом вдруг почуяла, когда меньше всего ожидала, и несколько дней подряд ощущала его, как никогда беззастенчивый, хотя один из этих дней был воскресным и к тому же семейным праздником, так что весь день они ни на миг не разлучались. Как-то под вечер она вошла в кабинет мужа вопреки обычаю и даже вопреки своему желанию, словно это была не она, а другая, поступавшая так, как сама она не поступила бы никогда на свете, и стала с помощью сильной бенгальской лупы разбирать каракули — записи его врачебных визитов к пациентам за последние месяцы. Впервые входила она одна в этот кабинет, пропитанный испарениями креозота, набитый книгами в переплетах из кожи неведомых животных, фотографиями, запечатлевшими группки учеников, почетными грамотами, астролябиями и всевозможными кинжалами, которые он коллекционировал многие годы. Это тайное святилище было единственным уголком частной жизни ее супруга, куда ей не было входа, потому что он не имел никакого отношения к любви: те редкие разы, когда она туда входила, она всегда входила вместе с ним и всегда — по каким-то пустячным делам. Она не чувствовала себя вправе входить сюда одна, и еще меньше — пускаться в розыски, которые не считала приличными. Но она вошла. Вошла потому, что очень хотела найти правду и безумно боялась найти ее; неподвластный ей порыв был сильнее природной гордости, сильнее собственного достоинства: этакая захватывающая мука. Она так ничего толком и не узнала, потому что пациенты мужа, за исключением общих друзей, тоже были частью его монопольного владычества, люди безликие, которых знали не в лицо, а по болезням, не по цвету глаз или сердечным порывам, а по размеру печени, налету на языке, мутной моче и ночному бреду в лихорадке. Люди, которые верили в ее мужа, которые верили, что живут благодаря ему, в то время как жили для него, и жизнь их в конечном счете сводилась к фразе, написанной им собственноручно в самом низу рецептурного бланка: «Упокойся духом, Господь ожидает тебя у врат своих». После двух часов бесплодных поисков Фермина Даса вышла из кабинета с ощущением, что поддалась непристойному искушению.