Любви все роботы покорны (сборник)
Шрифт:
Я пожала плечами и снова отвернулась к сцене: выходил Дан. Первый его взгляд – в директорскую ложу, улыбка мне, и лишь потом – в зал.
За моей спиной фыркнула Вероника.
– Дан вам рассказал о нашем предложении? – приступил к делу Виталий.
– Не особо подробно. Что-то насчет концерта в Олимпийском, участия в телешоу…
– Прекрасная возможность, вы не находите, э…
– Лилия.
– Э… Лилия, – повторил Виталий. – Такой талант, как у Даниила, не должен пропадать…
Я кивала бреду о совместных проектах, клипах, популярности в широких массах
Подмывало напомнить им, что чревоугодие есть смертный грех. Дабл-Ве так привыкли к безнаказанному обжорству, что до сих пор не поняли: Николаич-то нервничал не из-за денег. Но – не мои проблемы.
Вскоре мне надоело кивать, да и Дабл-Ве наконец почуяли неладное: вместо вибраций радости, грусти, боли и неги им доставалось от зала… а ничего не доставалось! Еще я буду делиться, размечтались. Слишком давно я не слышала Дана. Зря шесть лет назад отпустила его – со времен Сержа Рахманинова никто не играл так. Звуки и эмоции кружили голову, наполняли восторгом резонанса…
– Хватит. – Я обернулась к Дабл-Ве: теперь-то даже полностью потерявшие нюх твари не примут меня за человека. – Вы достаточно наговорили. Пойдите вон.
Они разом умолкли, съежились и стали бочком протискиваться к выходу. Их страх вонял мертвечиной, и сами они были безнадежно мертвы, несмотря на хлещущую изо всех дыр чужую прану. А я была жива и буду жива, пока Дан играет для меня.
Кажется, я смеялась, кувыркалась под потолком, целовала пальцы Дана, щекотала скрипачей и творила всяческие глупости. Не помню. Пьяна была, пьяна! И счастлива.
Мы увиделись впервые пятнадцать лет назад. Профессор Шнеерсон, старинный приятель и коллега, вздумал сделать мне подарок. В его записке не было ни слова о дипломной работе по Скрябину, зато был вопрос: «Ты еще не забыла, как пахнет весна?»
Мальчик, вошедший в читальный зал РГБИ, был хорош. Смуглый, тонкий и острый, с восточными глазами и чудными крепкими руками. Пианист.
Он будет играть для меня – я поняла это еще до того, как он положил на стойку студенческий, записку и фиалки.
Даниил Дунаев. Степной ковыль и оливы, талая вода и свист иволги… красивый, цельный мальчик, светящийся божьим даром. Мой.
– Лилия Моисеевна? – Он неуверенно улыбнулся. – Аристарх Михайлович сказал, вы можете посоветовать литературу для диплома…
Литература, рояль, диплом, концерты в Москве и по всему миру – девять лет счастья. Он отдавал мне все, до донышка: любовь и боль, страх и нежность. И получал сторицей: публика обожала его, циничные музыковеды плакали, когда он играл Двадцать третий концерт Моцарта. А я… я была очень осторожна. Чревоугодие – смертный грех. Мне хотелось жить и хотелось, чтобы жил он. Слишком хорошо я помнила тот недописанный «Реквием» и того мальчика, сгоревшего мотыльком. Помнила, как умирала вместе с каждым, кто играл для меня на последней струне. Наверное, я постарела… и потому шесть лет назад на вопрос
После концерта тихий и грустный Николаич держался в стороне, даже не подошел поздравить Дана. Он боялся – моей мести, мести Дабл-Ве. Глупый. Кому он нужен, пустой и обыкновенный? Это вокруг Дана и Федосеева вьются поклонники, телевизионщики, оркестранты и уборщицы. Сегодня всем перепало немножко волшебства.
– Забудь о них, Андрей Николаич, – утешила я продюсера. Его страх я забрала. Просто забрала, не срезонировала – ни к чему мучить человека зря.
К гостинице мы снова шли пешком. Опьянение схлынуло, больше не хотелось ни петь, ни летать. Страх Николаича оказался лишним. А может, я сама боялась стать такой же, как Дабл-Ве, как десятки Дабл-Ве: вечно голодных, не способных остановиться, в погоне за едой забывших, кто и что они есть. Меня все еще преследовал страшный запах мертвечины.
Уже в номере он спросил:
– Зачем ты меня обманула, Лили? Они мне все рассказали.
Я пожала плечами. Обманула? Ни разу.
– Почему ты не захотела дать мне… – Он осекся перед словом «бессмертие».
– Чуть позже, Дан, ладно?
Он кивнул, в темных глазах отразилась боль – моя боль. Смешно… Такие, как я, не могут чувствовать сами. Но почему я никогда не достаю из холодного сундука памяти самый первый кадр, свою музыку? Ведь когда-то и под моими пальцами стонал и пел орган, и мой голос возносился к сводам собора…
Его губы были горькими и солеными, а руки нежными, как никогда. Наверное, он опасался помять мои крылья – те крылья, которые снились ему, виделись в угаре струнной страсти. А я целовала длинные ресницы и острые скулы, и впервые чувствовала его, но не была им. Мое сердце билось не в такт, и я шептала не его фразы. Зеркало треснуло.
– Прости, Лили. Я… мне все равно, кто ты. Я не верю! Слышишь, не верю!
Он схватил меня, поставил перед зеркальной дверцей шкафа.
– Ты отражаешься. Ты теплая. Ты… настоящая.
Плакать или смеяться? Так трогательно…
Я улыбнулась, провела пальцем по его губам.
– А Веронике ты поверил.
– Ты не такая.
– Такая, Дан. Просто немножко постарше и капельку поумнее. Надеюсь. – Я погладила его по щеке: горячая, чуть влажная кожа, колючие щетинки. Как же приятно чувствовать! – И я не дам тебе бессмертия. Никакого.
– Почему? Я не достоин?
От детской обиды в его голосе я засмеялась.
– Господи, Дан… какой ты… Они тебе сказали, чем приходится платить за бессмертие?
– Я не верю в такую чушь. Душа не товар.
– Помнишь, ты спрашивал, почему я никогда не сажусь к инструменту? Почему не пою, хоть у меня все в порядке и со слухом, и тембром, и с диапазоном? Это и есть цена. Я мертва, Дан. Нет вечной жизни, понимаешь? Есть вечная смерть. От моей музыки остались лишь воспоминания. Но мне не больно. Потому что мы не можем чувствовать. Только отражать и резонировать… а все, что тебе наговорили Дабл-Ве, бред голодной нежити.
– Не такой уж и бред…