Люди Дивия
Шрифт:
– Я не анализирую эту историю, и не я ее придумал, - возразил Масягин с достоинством.
– Для меня самое важное в данном случае, что вопрос о разводе возник как бы сам собой, независимо от завещания вашего дяди. Я на этом концентрирую внимание, делаю акцент, ну а ваша жена... что ж, дело житейское, переметнулась бабенка... У них это запросто. Хотя, если вам угодно, я готов посвятить описанию ее похождений даже целую полосу и вывести надлежащую мораль. На страже нравственности я завсегда стою и о долге газетчика не забываю.
– Мы все выскажемся по этому поводу, - поддержал щелкопера Логос Петрович и в знак того, что принимает живейшее участие в моей судьбе, легонько пожал мне руку.
– Нашему возмущению нет предела. Считайте себя свободным от обязательств перед этой недостойной женщиной, дружище.
Я ладонью стер пот со лба. Трудно мне было понять этих людей, обступивших меня. Но и себя не легче.
Я вышел на улицу, на солнцепек. На тротуаре перед мэрией сбились в кучу зеваки, их было, по меньшей мере, три десятка, моих новых друзей, людей,
Тогда я устало махнул рукой и пошел дальше, стараясь поскорее достичь дома, но не видя никаких подтверждений, что мне действительно удается скорость. Мои самозванные слуги-опекуны отстали, затерялись среди зевак, впрочем, я не сомневался, что из виду они меня не упускают. Вскоре я поймал себя на ощущении равнодушия к присутствию толпы, все этих людей, собравшихся приветствовать и чествовать меня, отныне великого гражданина Верхова, а на деле способных только причинить мне боль. Не думаю все же, чтобы это равнодушие возникло оттого, что я словно бы вошел в зенит славы и настолько укрепился в ней, что в блеске, в который стремительно превращалась моя жизнь под взмахи палочки невидимого дирижера, мог различать уже одного себя. Скорее, я отупел.
Прежде всего я, диалектически развивая недавний разговор в мэрии, т. е. в совершенно теперь излишнем полемическом задоре, казнил себя за неуклюжие ответы, за нерасторопность мысли, непростительную для счастливчика, на чью долю выпал грандиозный успех. И это в самый неожиданный и потрясающий день моей жизни! Тупо, словно в забытьи, в полусне, припоминая фразы, которыми я парировал выпады моих соперников в схватке за наследство, я видел теперь всю их беспомощность, а следовательно, яснее ясного видел и ядовитое жало, притаенное не где-нибудь, а в том искусстве, с каким эти правители-фантазеры создавали роскошь растительности, по большей части условной, выстраивали пейзаж, служащий фоном нашему мнимому согласию. Итак, страшный зверь следил за мной из густоты корней, которые будто бы пускал в нашу почву решивший заделаться национальным героем Логос Петрович. Чем изящнее, подробнее и утешительнее смотрелась картина будущих травоядных пиршеств граждан Верхова, тем... я горестно вздохнул, размышляя, как продолжить эту мысль, и сознавая, что не избежать безотрадных и даже грубых в своей безотрадности выводов... тем большее зло накапливалось в сердцах ее создателей.
Но я не испытывал страха. В каком-то смысле я не испытывал вообще ничего, равнодушный и к собственной нынешней судьбе. Она вдруг показалась мне чужой, навязанной извне, неправдоподобной, не могущей быть моей, такой видишь и представляешь себе свою будущую смерть, всегда далекую, какой бы близкой она в действительности ни была. Замешкавшись с верным осмыслением мудрости дяди, предписавшей мне долю холостяка, а то и вдовца, и понимая, что я уже никогда по-настоящему ее не освою и не приму, я не сознавал, на каком свете нахожусь. Даже если можно без особых хлопот сыскать мудрость почище дядиной и мысль об этом способна принести большое утешение, я теперь почему-то не сомневался, что для меня уже навсегда закрыта дорога к истинам, провозглашаемым какой-либо вообще мудростью. Взять хотя бы такой пример, как нельзя лучше изобличающий бесплодность и неразрешимость завладевшей моей душой сумятицы. Не я ли кичился своей проницательностью? не я ли называл ее беспроигрышным методом, надежным средством созидания моих художеств? И куда же все подевалось? Жизнь сыграла со мной удивительную и, может быть, скверную шутку, едва ли не одновременно одарив и многомиллионым(?) наследством, и неверной(?) женой, а я был все равно что крот, вытащенный на ослепительный свет. Ничего не надо! ничего мне не надо! ни мешков с золотом, ни оправдательно-жалобного лепета супруги!
– я сам себе удивлялся, сознавая, что так оно и есть. Я пожимал плечами и бормотал что-то себе под нос в недоумении перед таким вывертом души, показывающим всю ее иссушенность, бессильную и непривлекательную наготу. Так где же моя знаменитая проницательность? Не было, скажем, и намека на объяснение странных действий Риты, было дремучее, абсолютное неумение сквозь всякие толщи и препоны пробиться к загадке ее поведения. И дело обстояло таким образом, что я, похоже, не столько огорчался из-за ее бегства, сколько и впрямь всего лишь недоумевал, а дальше, уже как бы в наказание за эту неправильность, своеобразную неверность по отношению к жене, я лишался и естественных радостей счастливчика, которому из-за океана привалила невиданная, в масштабах нашего города, удача.
Не скрою, происходящее все больше представлялось мне насмешкой, шуткой, которую задумали сыграть со мной жаждущие развлечений людишки. И надо же было такому случиться, что я как раз не сознавал себя достойным роли козла отпущения, в воплощениях которой вполне можно выглядеть трагиком, и даже с героическими чертами, если ты, конечно, способен на нечто большее, нежели предполагают на твой счет общипанные мыслишки твоих врагов.
Уже основная масса людей, озабоченных необходимостью выразить мне восхищение, отстала, не показывались и доктор с адвокатом, а те, кто продолжал еще пялить на меня глаза, были, кажется, случайными прохожими. Вокруг меня создалась определенная атмосфера, и это был настоящий спектакль, но они, случайно оказавшиеся рядом, не уловивили его сути и теперь напрасно напрягались, не оставив нелепой надежды во всем разобраться. Я пробежал диковатым пустырем, мимо руин монастыря, и очутился на улице, куда моя слава пока не долетела. На противоположной стороне волнообразно тянулась линия светлых красивых домов, отмеченных печатью провинциального размаха, я же стоял в тени, у подножия чего-то сумрачно громоздившегося надо мной. Я посмотрел прямо перед собой и увидел широкое, как бы плавно растекшееся тягучей массой окно, за которым сидел, едва ли не прижав к стеклу печальное лицо, Кирилл Глебушкин. Да, он припадал к слегка прибитой пылью тянучке окна и к моей пребывающей в замешательстве сущности, взволнованно, хотя и без чрезмерной горячности тянулся ко мне. Он сочувственно улыбался, представая человеком, который неизменно отвечает мне понимающим и любящим взглядом.
4. ИДЕИ ТОРЖЕСТВУЮТ
То было кафе "У Макара", где порой собиралась эстетствующая публика люди с изысканиями, вроде Масягина, в общем, законодатели интеллектуальных мод, и одному Богу известно, почему я сразу не догадался, куда меня занесло. От имени воистину думающей части нашего населения скажу, что тут все было неприятно, даже отвратительно, чувствовался резкий контраст между поверхностным и глубоким, хотя это глубокое ничем, по сути, не было представлено, поскольку глубоким натурам, например, здесь попросту нечего было делать, и оставалось лишь удивляться недальновидности и неразборчивости хозяина кафе, одного из тех, кого Глебушкин называл "нашими". Сейчас внутри не было никого, кроме позвавшего меня печалью мысли и облика пьяницы, который сидел за уставленными водочными бутылками столиком и, пока я приближался к нему, успел заметно приободриться.
– Выпей со мной, братишка!
– с напускной развязностью воскликнул он, раскрывая объятия, и даже предпринял неуклюжую попытку подняться мне навстречу, завершившуюся, однако, всего лишь протяжным и унылым скрипом стула.
– Повод есть. Как учит Господь своим милостивым и благодатным промышлением, повод есть всегда и для всего. Садись, располагайся, будь как дома, мое приглашение - это возможность, шанс, а бутылка - это уже действительность, я угощаю, кликну официанта, чтоб принес рюмку, что закажешь?
– частил незадачливый эзотерик.
Человек, причастный тайне бегства моей жены, был пьян, хмель, по моим стремительным наблюдениям, выходил на его поверхность и образовывал некую влажность, едва ли не водную гладь, над которой и клубилась полупрозрачными испарениями особая печаль, часто присущая сбившимся с пути истинного удальцам. Внутренне он, однако, был вполне собран, узнавал меня и был расположен к диалогу, а я ведь очень многого ждал от разговора с ним.
– Эти бутылки из моего холодильника, - сказал я строго, садясь напротив Глебушкина и тыча пальцем в его батарею так, словно пересчитывал подчиненных мне, но по недоразумению перебежавших к неприятелю солдатиков.
– Согласен, признаю... Это можно назвать кражей. Но я, в сущности, по-дружески, по-добрососедски, в рассуждении нашего мирного и полюбовного сосуществования. Прихватил, мысленно обласкав твое исполненное человеколюбия сердце. Хотя ничто уже не сбрасывает со счетов того факта, что я опустился и докатился, правду сказать, деградация, по самым скромным моим подсчетам, в полном разгаре.
– Кирилл!
– воскликнул я.
– Я не буду пить и уж тем более и словом не упрекну тебя за эти бутылки... Бог с ними, и если в них ты находишь свое счастье, я только рад помочь тебе...