Людоедка
Шрифт:
— Это та, что в монастыре?.. — вставила императрица, обращаясь к Панину. — Я тебе рассказывала…
Тот склонил голову в знак согласия.
— В монастыре!.. — воскликнул Костя, весь задрожав от волнения.
— Не беспокойся, дружочек, она не монашенка, она нашла только себе приют и защиту от вашего общего врага.
Константин Николаевич облегченно вздохнул. Императрица стала задавать ему вопросы, на которые молодой человек давал точные и обстоятельные ответы, видимо, производившие на государыню хорошее впечатление, хотя весь рассказ его тяжело подействовал
— Так-то, Андрей Иванович: мы в Питере живем, ничего не знаем, а под Москвой и в самой Москве такие дела делаются, что кабы о них попала хоть самая малость в заграничные ведомости, то покойной императрице Елизавете Петровне, ой, как не поздоровилось бы…
Панин молчал, смущенный и бледный. Екатерина снова погрузилась в задумчивость. Костя стоял и смотрел на нее с еще большим благоговением — она была для него не только его царица, она была для него радостною вестницей о судьбе ненаглядной Маши.
XIV
«ПРАВДА БОЖЕСКАЯ»
— И как это вы тут, умники-разумники, ничего про такие дела не слыхивали… — начала снова императрица после довольно продолжительной паузы. — Или вас это не занимало? По стопам Бирона, по стопам Эрнеста Карловича шли… Что-де нам Россия… Провались она хотя в тар-тарары?.. Было бы нам хорошо…
— Ваше величество… — сконфуженно начал Панин.
— Не о тебе речь, Никита Иванович, про других прочих… Ты в иноземных государствах пребывал, в Дании, в Швеции, потом при Павлуше состоять начал, его мне блюдешь… Другие, другие… — как-то даже выкрикнула Екатерина… Или — может сами такими же делами занимались, тоже как с собаками со своими крепостными людьми обращались… и обращаются… Так пусть это позабудут… Жестокость, криводушие и лихоимство надо теперь оставить… Я не потерплю… Без пахатника нет и бархатника… Пусть зарубят это себе на носу.
Голос императрицы все возвышался и возвышался. Обеспокоенные волнением своей хозяйки, две собачки, лежавшие у ее ног на особых тюфячках, подняли головы и стали лаять, Екатерина взяла со стола бисквиты и дала их своим любимцам. Никита Иванович заметил, что на глазах государыни блестели слезы. До того она была взволнована.
— Необходимо этому положить конец… — сказал растроганным голосом Панин.
— Чему это, Никита Иванович?
— Произволу помещиков…
Екатерина задумалась и после некоторого молчания произнесла твердым голосом:
— Так и будет…
Никита Иванович смотрел на государыню с восторженным обожанием. Она, между прочим, продолжала:
— Положу конец тиранству и научу тех, кому это неизвестно, что и крепостные люди — тоже люди… Пусть знают, что кнут не на потеху гнут: бей за дело, да умело, а кто из кнута забаву делает, то он ведь об двух концах… Хорошо и для мужика, пригодится и для барина…
Императрица снова умолкла, поникнув головою. И Никита Иванович Панин, и Костя, казалось, малейшим движением боялись нарушить царившую в комнате тишину.
— Но что же делать, как поступить с этою тиранкой, с Салтычихой?.. — вдруг
— Судить! — твердо и быстро ответил он.
— Именно, судить, публично, всенародно… — медленно заговорила Екатерина. — Да будет всем знамо и ведомо, что царствование наше мы открываем правдой, и правда будет наша первая мать и первая наша защитница…
— Аминь! — как-то невольно сорвалось с языка Никиты Ивановича.
— Именно, «аминь», — заметила государыня.
Панин, между тем, внутренне обеспокоился: неужели так-таки и решится государыня предать суду всенародно московскую помещицу? Не взволнуется ли дворянство? Для начала оно бы не следовало, соблазн велик…
— Итак, судить, — повторила государыня, милостиво отпуская Панина и Костю.
— Судить! — снова твердо, несмотря на появившиеся в его уме опасения, повторил Никита Иванович.
Вступление на престол императрицы Екатерины застало Дарью Николаевну в Троицком. Она получила об этом обстоятельное известие, так как у нее и в Петербурге были люди, интересовавшиеся ее громадным состоянием. В письме предупреждали об осторожности в поступках, так как окружающие новую императрицу люди на все-де смотрят иначе, и то, что сходило с рук при Елизавете Петровне, теперь не сойдет.
«Жадны уж очень, загребисты сии новые охальники», — говорилось в письме, присланном с нарочным.
«Ишь, стращают, — думала Салтыкова. — Баба — по-бабьему и править будет… Чего бояться…»
Но все же, зная, что против нее есть двое живых и значительных свидетелей, Костя и Маша, Дарья Николаевна приняла меры.
«Волчья погребица» была уничтожена, а скалка, рубель, поленья и костыль заменены розгами, и то пускавшимися в ход изредка.
Крестьяне и дворовые недоумевали и объясняли эту милость Салтычихи ее болезнью.
— Устала барыня хлестать, самой занедужилось…
Но перемена в обращении с крепостными и дворовыми не помогла. Слишком много было загублено ею душ, слишком много было пролито крови, чтобы последняя не вопияла к небу о правосудии.
Грозным судьей над «великой злодейкой» Господь избрал великую царицу — Екатерину. Императрица, раз на что-нибудь решившаяся, тотчас же приступала к делу.
По случаю предстоящего коронования, она отправила в Москву для приготовления к торжеству недавнего цальмейстера гвардейской артиллерии, а тогда уже графа римской империи — Григория Григорьевича Орлова. Этот «орел Екатерининского века» был человеком чрезвычайно «своеобычным», как тогда называли «оригиналов».
«Своеобычность» Григория Григорьевича проявлялась во всем и всегда. Добиться с ним свидания не могли подчас по целым месяцам высокопоставленные лица, а с каким-нибудь стариком-нищим или старухой-богомолкой он беседовал по целым часам. С простым народом он умел обращаться и часто переряженным ходил по городу, заходя в герберги, австерии и трактиры, затевал драку, любил побить кого-нибудь и даже самому быть побитым. Эту склонность толкаться между простым народом знала Екатерина за своим любимцем и не замедлила ею воспользоваться.