Лжедмитрий II
Шрифт:
Став царицей, она получала от Дмитрия богатые дары, а сколько приносили ей бояре уже с того часа, как ее карета пересекла рубеж российский! А потом в день переворота те же бояре, что прежде заглядывали ей в глаза, ворвавшись во дворец и расправившись с Дмитрием, отняли у нее все. И как приехала Мнишек в Россию нищей, так и в Ярославль привезли ее лишенной всего.
Сделавшись царем, Шуйский потребовал, чтобы Марина не смела именоваться царицей. С тем присылал к ней в Ярославль князя Волконского. Ее заставляли дать в том клятву, но никто даже силой не отнял у нее право называться московской
А теперь отречься от этого? Нет, она, Мнишек, готова вынести все лишения, пройти любые испытания, дабы именоваться великой государыней, как назвал ее тогда Василий Шуйский…
За Москвой повернули на Троицкую дорогу, пошли почти не таясь. Леса, перелески, поля, редкие деревеньки… Удивлялись ватажники: здесь не так, как на юге, — разору меньше.
Днем дорога малоезженая, разве что к полудню протянется обоз на Москву с хлебом, рыбой да иным припасом. Тяжело груженные телеги охраняются стрелецкими караулами. Пройдет обоз — и тишина. А ведь в прежние лета, когда государь Иван Васильевич Грозный со своими опричниками перебрался из Москвы в Александровскую слободу, по дороге то и дело сновали царские гонцы, наводя страх на люд, носились опричники, брели толпы богомольцев.
При появлении обоза ватажники укрывались в лесу, пережидали. Потом снова выходили на дорогу, шли дальше. Усталость валила с ног, морил голод. Ватажники больше помалкивали, и даже Берсень перестал рассказывать о хлебосольстве поволжских народов.
Артамошка хотел было зайти в Москву, да раздумал: никто его там не ждал.
Акинфиев подождал Берсеня:
— Худо, Федор, надо приют искать, передохнуть.
Послышался топот копыт, и из-за поворота на рысях выехало с десяток казаков. Ватажники даже в лес не успели спрятаться. Казачий десятник — борода лопатой, голос хриплый — крикнул:
— Кому служите, удальцы: Шуйскому либо царю Дмитрию?
— А мы сами по себе, — сказал Акинфиев.
Казаки рассмеялись, а десятник нахмурился:
— Вишь, скорый! А не боишься, что в сабли возьмем?
— Так у нас, сам видишь, вилы и топоры есть.
— Вижу, мотаетесь вы, как дерьмо в проруби. Не пора ли к берегу прибиваться? Коли намерены бояр защищать, шагайте к Шуйскому, волю и землю добывать — царю Дмитрию кланяйтесь. Он нынче в Тушине, меж Смоленской и Тверской дорогами. Мы же здесь в ертауле.
И казаки ускакали, оставив ватажников в раздумье. Наконец Артамошка нарушил молчание:
— Что порешим, други?
— Десятник истину сказывал: доколь бродить, надобно к царю Дмитрию подаваться.
— Ты уж прости, атаман, коли чего не так: пойдем землю и волю добывать.
— Что же, други-товарищи, обиды на вас не держу, видать, разошлись наши пути-дороги.
— Я с тобой, атаман, — подал голос Берсень.
Поклонились ватажники Артамошке и Федору, поворотили на Смоленскую дорогу.
О селе Клементьеве Акинфиев с Берсенем услышали еще дорогой от встречных монахов. А уже под самым селом догнал их местный мужик. Под тряску телеги рассказал:
— У нас три сотни дворов, две церкви да с десяток лавок торговых. А по воскресным и престольным дням — ярмарки отменные. Со всех окрестных сел люд съезжается, бывают из Александровской слободы, из Дмитрова, до смуты наведывались из Москвы и Твери гости торговые. А ноне казаки и шляхта дороги перекрыли.
И еще узнали Артамошка с Федором, что со времен Ивана Грозного не платят клементьевцы подати в царскую казну и не отбывают государевы повинности, только держат в порядке стены и башни Троице-Сергиевой лавры, соборы и кельи да предоставляют телеги царским гонцам.
Через Клементьево шла главная дорога от Москвы до Студеного моря. До смуты это был бойкий путь. Ехали им люди всякого звания, с утра и допоздна шли по нему обозы на Москву, плелись богомольцы и нищие.
Клементьево открылось Артамошке и Федору сразу за лесом. Стены двухсаженные, каменные, неподалеку от села — грозные башни Троице-Сергиевой лавры, над ней вознеслись к небу позлащенные купола и кресты Троицкого собора и Духовской церкви. За монастырскими стенами — трапезная и поварня, больница и келарская палата. Между лаврой и Клементьевой — чистое, не поросшее камышом и кугой озеро.
Село и в самом деле оказалось большим. Церкви дощатые, избы добротные, рубленые, тесом крытые, будто и не коснулся Клементьева разор, охвативший Русскую землю.
От самого села и вдаль, насколько хватал глаз, щетинилось свежее жнивье, на гумнах перекликался люд, весело выстукивала цепа на току: крестьяне обмолачивали рожь. Давно забытым теплом пахнуло на Артамошку.
— Тут, Федор, и передохнем, авось приютят нас и работу дадут.
Мужик высадил их на окраине села, у крытой дерном кузницы. Прокопченные двери закрыты на засов, вход зарос травой.
— Нонешней весной кузнец наш помер, — сказал мужик с сожалением, — а селу без кузнеца ну никак нельзя. А может, кто из вас кузнечное ремесло разумеет?
— Маленько доводилось, — признался Акинфиев, — только, верно, разучился.
— Мил человек, раздувай горн, принимайся за дело и вспомнишь. Мы тебя миром попросим. Оставайся: вон изба, отворяй, живи…
В тот 1608 год князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому исполнилось тридцать лет. При Борисе Годунове он числился стряпчим с платьем, а в царствование Лжедмитрия был жалован в стольники.
Выше среднего роста, плечистый, с ясными голубыми глазами и русой бородой, Пожарский был ума завидного, отличался прямотой суждений и независимостью. Когда из Тушина к нему тайно пробрался перемет с письмом от самозванца, в котором тот звал его к себе на службу, напомнив, как князь был жалован царем Дмитрием, Пожарский, отшвырнув грамоту, заявил резко:
— Я царю Дмитрию служил, не отрицаю, но вору, какой навел на Русь иноземцев и попирает наше, российское, святое, не слуга…
Накануне повстречались Дмитрий Михайлович Пожарский и Михайло Васильевич Скопин-Шуйский. Оба отстояли вечерню в Успенском соборе, долго ходили по Кремлю, разговаривали откровенно — доверяли друг другу, знали: с доносом не побегут. И князя Дмитрия, и князя Михаилу заботила судьба Москвы и всей Русской земли.