Мачеха
Шрифт:
– Ничего… – неизменно отвечала Шура. – Привыкает помаленьку. Ложись давай.
Да, она не жаловалась. В том-то и была беда, что ей некому и не на кого было пожаловаться. Правильно мать-то говорила. Кого теперь винить, если сама она на себя эту петлю надела.
Была бы Светка, как другие дети… А может, правильно Полинка говорит, что всё-таки есть в ней какая-то ненормальность? Может, сказать Паше, свозить её в город к врачам по этим самым болезням. Может, забрали бы её куда-нибудь лечить. Есть же, наверное, где-нибудь больницы или дома специальные для таких.
Ой, нет!! Господи, что это, какая
Может, с ней строгость нужна? Может, надо встать перед ней да и спросить напрямую: «Чего тебе не хватает? Чего ты хочешь?»
Шура садится в постели и, охватив колени руками, мерно покачиваясь, начинает ещё раз перебирать в памяти, как ездили они с Пашей за Светкой, как увидела она её в первый раз.
Мельниковы, те, с которыми Наташа уехала на Север, встречали их на пристани. Николай Михеевич, обняв Павла, сказал растроганно:
– Знал. И ни минуты не сомневался в тебе, Павел Егорович! – Потом он пристально посмотрел на Шуру. – Значит, и жинка с тобой пожелала… Ну, вот и добро! – И как-то очень серьёзно и уважительно пожал ей руку.
Потом его жена Марина Андреевна подвела к ним Светку. Светка прижимала к животу старую, потрёпанную сумочку. Не поднимая опущенных глаз, она молча подала руку, сначала Шуре, потом Павлу.
Павлу-то догадаться бы, обнять её, на руки взять, а он растерялся, топчется на месте, положил руку ей на плечо и молчит.
Марина Андреевна заплакала, а Николай Михеевич отвернулся, покашлял и говорит:
– Ну, ладно, пошли!
Квартира у Натальи была при почтовом отделении – небольшая комнатка, не то чтобы грязная, а какая-то запущенная, серая. И всё в ней было серое, даже шторка на окне не белая, а из какого-то серенького ситчика. И наволочки на плоских подушках и старенькое байковое одеяло на железной кровати.
У Шуры даже под ложечкой задавило, когда представила она себе, как привезёт всё это серое в свою новую светлую квартиру.
Она незаметно вызвала Павла на крылечко и, заглядывая снизу в его сумрачное лицо, умоляюще зашептала:
– Давай, Паша, не будем ничего отсюда брать. Я для неё всё свеженькое пошью, новенькое, ладно? И подушечка у меня для неё есть, чисто пуховая, а одеяло ватное, сатиновое я ей сама выстежу.
Павел смотрел ей в лицо пристально, хмуро.
– Ну что ж, – вздохнул он невесело, – правильно, пожалуй… А ей объясни, что обратно самолётом полетим, а в самолёт, мол, с вещами не берут.
Так вот и получилось, что на новое жительство увезла Светлана только несколько платьишек, связку книг и «редикуль».
Больше всего удивило Шуру, что у Светки не оказалось никаких игрушек, ни единой, хотя бы дешёвенькой, хотя бы самодельной куклёшки.
И ещё молчаливость. Конечно, каждому понятно, девочка всё же большая, только что схоронила мать… Но всё же ни разу не поднять глаз, не сказать ни словечка, кроме «да» и «нет»…
Марина Андреевна на все Шурины расспросы отвечала уклончиво, неохотно.
Едва-едва удалось Шуре её разговорить. Со вздохами, паузами, где и со слезами рассказывала
– Болела Наталья много, сердце у неё было плохое, ну и головой очень она мучилась. Болезнь какая-то нервная у неё была, врачи признавали – неизлечимая. А если по-нашему, по-простому сказать, была в ней порча: накатывала на неё тоска вроде припадков.
А Светку она любила, это даже слов таких нету, чтобы вам рассказать, как она её любила. А растила строго и очень уж была неласкова. Жили они бедно, на одну зарплату; ни огорода она не имела, ни курёнка, ни поросёнка… От людей отгораживалась, только нас с Николаем и признавала за знакомых. Свету от себя ни на шаг не отпускала и не любила, чтобы к ней дети ходили, даже моих и то не очень привечала. Читать Светку она на пятом году обучила, книги ей покупала безотказно, а игрушек не признавала никаких. А к работе приучала прямо без всякой жалости.
Я как-то не стерпела и стала ей выговаривать: «Что же ты, – говорю, – с ребёнком такая суровая? Ни ласки она от тебя не видит, ни шутки не слышит. И радости никакой не знает. Работа да книжки. Подружки – и той у неё нету…» А она говорит: «Я долго не протяну, ей в сиротстве жить. Пусть ко всему привыкает, а подружек ей никаких не надо, пока я с ней. Нам с ней никого не надо».
Николай Михеевич, тот совсем начистоту, ничего не скрывая, высказался:
– Трудно вам с ней, ребята, придётся. Девчонка она умненькая и не злая, только очень уж запугала её Наталья против людей. Как накатит на неё эта болезнь-то, так и начинает она Светланке внушать: «Вот помру я, узнаешь тогда, как без матери жить. Вот тогда вспомнишь, как останешься одна посреди чужих людей».
Иной раз, поверите, даже слушать жутко. «Лучше бы, – говорит, – я тебя с собой рядом в могилу уложила. Никому ты, кроме меня, не нужна, всем ты чужая, лишняя, обуза тяжёлая. Ребёнка только родная мать может любить. Чужого ребёнка люди из милости, из жалости терпят. И всё это – притворство».
Для неё, понимаешь, все люди чужие были. Больной человек, что с неё возьмёшь? А Светлану, я так понимаю, придётся вам исподволь, тихонько к людям приучать. И к себе тоже, чтобы забыла она материны внушения, перестала им верить. Ну, конечно, терпения вам много потребуется… Особенно вам, Александра Николаевна, как матери. Потому что обходиться с ней надо только лаской.
Лаской… Если бы она ласку-то принимала. Что она ни отцом, ни матерью их не называет, это ничего. Бывает ведь так: осиротеет ребёнок, а его старшая, взрослая сестра на воспитание примет.
Вот и Светка, пусть бы росла наместо младшей сестрёнки. Разве плохо, когда в семье большая девочка есть? Алёнку когда ещё дождёшься, а с этой и сейчас уже можно было бы и поговорить, и посоветоваться, и посмеяться.
Вполне возможно, что и полюбила бы её Шура в конце концов. Всё-таки Пашина кровь. А может быть, она такая, потому что чувствует Пашино к ней отношение? Паша-то ведь к ней совершенно бесчувственный. Не может он никак осознать, что она ему кровная дочь. Умом понимает, а сердцем привязаться не может. А ребята, они ведь чуткие на этот счёт. Неужели она понимает, что взял он её только из-за совести… поневоле? Выходит, правильно ей мать-то внушала, чтобы не верила она никому?!