Мадам Дортея
Шрифт:
— Все… Кроме того разве, что мой первый муж ревновал меня к твоему отцу. Это правда. Алет тоже была влюблена в Давида.
— И?..
— Да, — сдержанно сказала мадам Элисабет. — Боже мой, Дортея, ты сама уже почти старая женщина… Почему это так взволновало тебя? Разве ты не знала, что и твоя мать когда-то была молода?.. Ведь это было больше сорока лет назад. Да, мы с Алет обе были влюблены в Давида Фразера. — В ее голосе послышалось какое-то сытое самодовольство. — А все остальное Алет сочинила из-за своей ревности… Решительно все… Твой отец не был злодеем. Вспомни, какое у него было красивое, благородное лицо… Ведь у тебя есть его небольшой портрет, сделанный пастелью…
— На нем ничего не видно. — Дортея несколько раз судорожно глотнула воздух. — Под стекло попала вода.
Мадам Элисабет промолчала.
— Но
— Боже мой, дитя! Чего только люди не болтают!.. — Она негромко, но безрадостно засмеялась. — Если человек живет полной жизнью, он не обращает на это внимания.
— Но… но… — Дортея начала заикаться, — а если об этом узнает ваш теперешний муж…
— Хокон, — в голосе старой мадам Элисабет снова послышалось прежнее сытое самодовольство, — он тоже вырос не в теплице. Такому старому солдату, как Хокон, случалось слышать кое-что и похлеще… Но сейчас, моя девочка, тебе следует лечь в постель. А когда ты проснешься, все покажется тебе уже не таким страшным.
— Я не хочу идти к ней! — горячо прошептала Дортея.
— Не хочешь, значит, не пойдешь. Горница наверху в доме Уле сегодня свободна. Я отведу тебя туда, молодые, надо полагать, уже легли. А Хокон объяснит Алет, что с ее стороны глупо вести себя так, будто она мечтает о смирительной рубахе.
Матушка, верно, покачнулась, и мадам Элисабет поддержала ее.
— О, мама, мама! — плакала Дортея, позволяя вывести себя из залы. Вильхельм обратил внимание, что она сказала «мама», а не «maman».
Он выбрался из-за дров и, приоткрыв дверь, оглядел мокрый от дождя двор, чтобы убедиться, что путь свободен. Потом побежал вдоль стены под падающими с крыши каплями, чтобы найти, где бы ему спрятаться. Из спутанного мотка мыслей в его голове потянулись отдельные нити.
11
Путники, выехавшие из ворот Люнде на другое утро после того злосчастного вечера, были мрачны и подавлены.
Ленсман решил поехать с Дортеей, чтобы помочь ей с формальностями, каковые следовало соблюсти прежде, чем она сможет покинуть Бруволд. Они ехали в большой красивой коляске, которую Хоген Халворсен велел изготовить для себя наподобие тех, что он видел за границей. Подвешенный на широких ремнях кузов приятно покачивался, на переднем и заднем сиденье лежали кожаные подушки, а над задней частью коляски поднимался верх. Поездка в этом роскошном экипаже отчасти вернула Вильхельму веру в себя, в которой он так нуждался.
Он сидел на переднем сиденье напротив ленсмана и Дортеи, раскинувшихся на подушках каждый в своем углу. Кроме того, Вильхельму было приятно, что с ними нет Клауса — Клаус ехал в их коляске, запряженной Юнкером. Так решила Дортея: ты поедешь с нами, Вильхельм. Он подметил, что матушка не без умысла избегала Клауса. У нее были все основания быть недовольной его поведением на свадьбе. Однако Вильхельм терзался тем, что сам он вел себя неизмеримо хуже Клауса. Знала бы матушка, что он прятался в углу за камином! Каждый раз при воспоминании об этом у него начинало сосать под ложечкой и сердце словно сжималось. Он сам не понимал, как отважился на такой поступок. Но в ту минуту ему и в голову не пришло, что он ведет себя недостойно…
Не понимал он и того, что заставило его это сделать. Может, он надеялся услышать что-нибудь еще о себе и Туре — ведь из слов мадам Даббелстеен явствовало, что Тура на него не обижена — она понимала, что в его ласках не было ничего низкого, не то что в дерзких домогательствах Клауса. А может, надеялся, что матушка своими словами оправдает в его глазах это небольшое и уже опороченное приключение…
Сейчас Вильхельму было невыносимо думать об этом, но и забыть о случившемся он тоже не мог. Ему было мучительно стыдно, что он оказался таким недалеким и был так счастлив, а потом все навалились на него и — кто молчаливым порицанием, а кто и замечаниями, обижавшими хуже пощечин, — дали ему понять, что он вел себя недопустимо, глупо, неприлично и чуть не опозорил Туру, как неразумный мальчишка и как человек, поправший все обычаи. Он был уверен, что навсегда запомнит те вечера, когда они сидели вместе, такие невинные и счастливые, всегда будет помнить ее нежную грудь, которую держал в руке, ее изумительное тепло в этой сырой холодной ложбине возле мельницы и темно-синюю гору вдали на другой стороне долины. Вокруг них было пустынно, и от этого ее поцелуи казались ему еще слаще — как было бы ужасно, если б там оказался кто-нибудь еще… Отныне пряный запах только что распустившихся листьев черемухи будет напоминать ему о ее влажной от пота сорочке и о ручье, сбегавшем в долину за кустами черемухи… Но эти воспоминания будут неотделимы от чувства стеснения, вызванного тем, что он, возомнивший себя взрослым молодым человеком, был безжалостно брошен обратно в мир желторотых юнцов, где постоянно боишься показаться глупым и вынужден сносить унижения…
Лицо у матери было бледное и усталое. Она забилась в свой угол под поднятым верхом и запахнула плотнее дорожную накидку, словно ей было холодно. День и впрямь выдался холодный, дождь прекратился, но тучи обложили все небо, и в воздухе стояла влажная пыль. Вскоре глаза матери закрылись, Вильхельм понял, что она заснула. Потом заснул и ленсман Люнде.
Но Вильхельм не мог спать — переднее сиденье было слишком узкое, спинка его отвесно поднималась к облучку. Когда коляска раскачивалась и кренилась сильнее обычного, Вильхельм терял равновесие. Несколько раз ему хотелось обернуться и расспросить возницу, сидевшего на облучке, о местах, мимо которых они проезжали, но разговаривать, задрав голову вверх, было неловко, к тому же он боялся разбудить спящих. Пусть лучше спят, а то еще заведут с ним беседу.
Его преследовала одна мысль, и он пытался понять, что должен чувствовать человек, узнавший, какие ужасные слухи ходят о его родителях. Когда мадам Даббелстеен начала кричать, смысл ее слов поначалу не произвел на него никакого впечатления, ему просто было неприятно видеть эту обезумевшую женщину, видеть, как старухи дрались друг с другом, а ведь было похоже, что его бабушка и мадам Даббелстеен и впрямь дрались. Лишь потом до него дошло, о чем, собственно, говорила мадам Даббелстеен. Конечно, это неправда, он не верил ее историям. Ведь все это случилось почти пятьдесят лет назад. Вильхельм был бы не в силах постичь, что нечто случившееся так давно могло оказаться правдой, если бы не господин Даббелстеен! Вильхельм не мог забыть, в каком отчаянии учитель был в ту ночь, когда они заблудились и приехали в Люнде… Он помнил крупное, грозное лицо своей бабушки, стоявшей в ночной сорочке и надетой сверху зеленой шелковой кацавейке, в которой она была похожа на гору. Вирсавия, Вирсавия, жена царя Давида! — кричал ей Даббелстеен, и бабушка возвышалась над ним грозная, как гора… Теперь-то Вильхельму было ясно, что Даббелстеен намекал на что-то услышанное им от своей матери. И даже если все это была совершенная галиматья!.. Воспоминание о громоздкой фигуре бабушки и о собственном страхе, вызванном предчувствием чего-то ему неизвестного, до омерзения отчетливо запечатлелось в его памяти. Как бы там ни было, а с этой грузной старой женщиной было связано много тайн. Одного того, что она четыре раза выходила замуж и ее мужья явились из разных слоев общества, дабы нити их жизней сошлись в ее руке, было достаточно, чтобы связать с ее грозным образом такие мысли и догадки, что Вильхельму было ясно: он уже не сможет думать о своей бабушке без чувства стеснения и неуверенности.
Время от времени он украдкой поглядывал на спящую матушку. Она-то не могла думать, что все это правда… Ведь тогда она была бы дочерью коварного убийцы и неверной жены… Нет, это не укладывалось в мыслях!.. И опять Вильхельма обжег страх и заныло сердце — а вдруг матушка узнает, что он подслушивал, спрятавшись за дровами! Конечно, она этого не узнает, но ведь пока они живы, он всегда будет помнить, что она таит мысли, не ведая, что ему известно о них…
Он поднял глаза на блестящую от влаги горную стену, под которой они проезжали. Подушки мха, пятна лишайника, водяные пряди, струящиеся по скалам, темнеющим на красновато-ржавом фоне, — именно такой рыхлый камень они любили ковырять в детстве. Колеса подпрыгивали на колдобинах, проваливались в глубокую грязь — лошади напрягали все силы, коляска покачивалась, и те двое в своих углах под поднятым верхом слегка шевелились во сне. Вильхельм озяб.