Мадемуазель де Мопен
Шрифт:
О, мой идеал, если ты придешь слишком поздно, у меня уже недостанет сил тебя полюбить; душа моя — как голубятня, что полным-полна голубей. Из нее то и дело вылетает какое-нибудь желание. Голуби возвращаются на голубятню, но желаниям нет дороги назад, в сердце. Их неисчислимая стая белой пеленой кроет небесную лазурь; они летят по воздушному океану, все дальше и дальше, в другие края, и повсюду ищут любви, которая могла бы их приютить и дать им ночлег: так поспеши же, мечта моя, а не то в опустевшем гнезде ты найдешь только скорлупу — память о разлетевшихся птенцах.
Друг мой, товарищ детских игр, рассказать об этом я могу только тебе. Напиши мне, что ты меня жалеешь, что я не кажусь тебе ипохондриком; утешь меня — я никогда еще так не нуждался в утешении; как завидна участь человека, питающего страсть, которую можно утолить! Пьяница не услышит от бутылки жестокого отказа; из кабака он угодит в канаву и на куче отбросов будет счастливее, чем король на троне. Сладострастник устремляется к куртизанкам в поисках доступных нег или бесстыдных ухищрений: нарумяненная щека, короткая юбчонка, распахнутое платье, вольный разговор — вот он уже и счастлив; глаза у него загораются, губы увлажняет слюна; он достигает наивысшей
Мною настолько завладела все одна и та же мысль, что я почти охладел к искусству, и поэзия утратила для меня свое очарование; то, что меня когда-то восхищало, теперь оставляет совершенно равнодушным.
Я начинаю думать, что сам во всем виноват, что требую у природы и общества более, чем они могут дать. Того, что я ищу, нет на свете, и негоже мне сетовать на неудачу моих поисков. И все-таки, если женщины, о которой мы мечтаем, нет и не может быть в силу законов человеческой природы, — отчего же мы любим именно ее, а не другую, к которой нас, мужчин, должен был бы непреодолимо манить наш мужской инстинкт? Кто заронил в нас понятие об этой воображаемой женщине? Из какой глины мы вылепили эту невидимую статую? Где мы набрали перьев, которые прикрепили к спине этой химеры? Какая таинственная птица нечаянно снесла в темном уголке нашей души яйцо, из которого вылупилась наша мечта? Что это за абстрактная красота, которую мы чувствуем, но не можем назвать? Почему мы часто, видя прелестную женщину, признаем, что она хороша собой, — и все-таки она кажется нам сущей уродиной? Где тот образец, тот пример, где тот заветный эталон, который служит нам для сравнения? Ведь красота не есть абсолютное понятие, и оценить ее можно лишь по контрасту. Где мы ее видали — на небе? На звезде? На балу, в тени маменьки, подобную свежему бутону отцветшей розы? В Италии или в Испании? Здесь или там? Сегодня или давным-давно? Кто была она, окруженная поклонением куртизанка? Знаменитая примадонна? Княжеская дочь? Гордая, знатная дева, чью голову венчает тяжкая диадема, усыпанная жемчугом и рубинами? Юное создание, почти дитя, выглядывающее из окошка между вьюнков и настурций? К какой школе причислить картину, запечатлевшую эту красоту, белоснежную, сияющую в окружении темных теней? Не Рафаэль ли перенес на холст восхитившие вас черты? Не Клеомен ли отполировал полюбившийся вам мрамор? В кого же вы влюблены, в Мадонну или в Диану? Кто ваш идеал — ангел, сильфида или женщина? Увы! Всего понемножку, и вместе с тем — ни то, ни другое, ни третье.
Эта прозрачность тонов, прелестная и насыщенная блеском свежесть; эта плоть, в которой струится столько крови и столько жизни; эти прекрасные белокурые волосы, разметавшиеся золотым плащом; этот искрящийся смех; эти упоительные ямочки; эти формы, колышащиеся, как пламя; эта сила; эта гибкость; этот атласный блеск; эти упругие, округлые линии; эти пухлые руки; эти плотные, гладкие спины — и все это ослепительное здоровье принадлежит Рубенсу. Насытить столь безупречный контур этими бледно-янтарными тонами удавалось только Рафаэлю. Кто, кроме него, умел так изогнуть эти длинные брови, такие тонкие и такие черные, и оттенить нежной бахромой эти скромные потупленные веки? Вы полагаете, что Аллегри не приложил руку к вашему идеалу? А ведь это у него владычица ваших мыслей позаимствовала матовую, теплую белизну, которая так вас пленяет. Она много времени провела перед его полотнами, разгадывая секрет этой вечно сияющей ангельской улыбки; овал своего лица она очертила по образцу, взятому у какой-нибудь нимфы или святой. Этот полный неги изгиб бедра похищен у спящей Антиопы. На эти пухлые и мягкие руки могли бы заявить права и Даная, и Магдалина. Даже пыльная античность изрядно поделилась своими запасами для сотворения вашей юной химеры: эта сильная и гибкая талия, которую вы так страстно обнимаете, была изваяна Праксителем. Эта богиня нарочно уберегла от пепла Геркуланума кончик своей очаровательной ножки, чтобы ваш идол не захромал. Природа тоже внесла свою лепту. Сквозь призму желания вы видели здесь и там то прекрасные глаза за решеткой ставня, то лоб, словно из слоновой кости, прижавшийся к стеклу, то улыбчивые губы, мелькнувшие из-за веера. По кисти руки вы догадались о плече, по лодыжке — о колене. То, что вы видели, было совершенством; вы предположили, что остальное не хуже, и дорисовали картину с помощью черт, похищенных у других красавиц. Вам даже не хватило идеальной красоты, запечатленной художниками, и вы устремились к поэтам с просьбами о еще более плавных линиях, еще более воздушных формах, еще более небесной грации, еще более утонченной изысканности; вы взмолились, чтобы они вдохнули жизнь и дар слова в ваш призрак, подарили ему всю свою любовь, всю свою мечтательность, всю свою радость и печаль, меланхолию и томность, все воспоминания и надежды, все знания и всю страсть, всю рассудительность и всю пылкость; все это вы взяли у них и, чтобы достичь пределов невозможного, добавили вашу собственную страсть, ваши рассуждения, вашу мечту и вашу мысль. Звезда поделилась своими лучами, цветок — ароматом, палитра — красками, поэт — созвучиями, мрамор — формой, а вы — вашим желанием. Да разве сможет живая женщина, как бы ни была она изящна и мила, женщина, что ест и пьет, утром встает с постели, а вечером ложится спать, разве сможет она выдержать сравнение с подобным существом! Надеяться на такое было бы неразумно, и все же кто-то надеется, ищет… Какое загадочное ослепление! Оно свидетельствует или о возвышенной душе, или о глупости. Какую жалость и какое восхищение возбуждают во мне те, что сломя голову гонятся за воплощением своей мечты и умирают счастливыми, если им удалось один раз поцеловать в губы обожаемую химеру! Но как ужасна судьба колумбов, которые так и не открыли своих материков, и любовников, которые так и не отыскали своих возлюбленных!
Ах, будь я поэтом, я посвятил бы свои песни тем, чья жизнь не удалась, чьи стрелы не попали в цель, кто умер, не высказав того, что хотел сказать, и не пожав руки, предназначенной ему судьбой; кто зачах, не созрев; кто канул, не замеченный людьми; я посвятил бы их затоптанному пламени, не выразившему себя гению, этой неведомой жемчужине на дне морском — всем, кто любил и не был любим, кто страдал, но не нашел сострадания — это было бы благородной задачей.
О, как прав был Платон, хотевший изгнать вас из своей республики, и сколько зла вы нам причинили, о поэты! Какой горечи добавила ваша амброзия нам в абсент; и какой скудной, какой опустошенной показалась нам жизнь после того, как наши взоры окунулись в просторы бесконечности, которую вы нам открыли! Какую жестокую расправу учинили ваши мечты над нашей действительностью! И как беспощадно, расправляясь с нею, они, эти могучие атлеты, попрали, раздавили наши сердца!
Мы, как Адам, сели у ворот земного рая, на ступенях лестницы, ведущей в мир, созданный вами; сквозь щель между створок нам видно, как мерцает свет, который ярче солнца; до нас неясно доносятся разрозненные звуки небесной гармонии. Всякий раз, когда еще один избранный входит или выходит, залитый ярким сиянием, мы тянем шеи, силясь разглядеть хоть что-нибудь за створками. Там какие-то сказочные дворцы, равные которым отыщутся только в арабских сказках. Лес колонн, ярусы аркад, каменные столбы, скрученные спиралями, стриженные кроны деревьев фантастической формы, орнаменты в виде ажурных трехлистных пальметок, порфир, яшма, ляпис-лазурь, и не знаю уж, что еще! — прозрачность и ослепительные отблески, неисчислимое разнообразие невиданных драгоценных каменьев: сардониксы, хризобериллы, аквамарины, радужные опалы, россыпи хрусталя, светочи, рядом с которыми побледнели бы даже звезды, роскошная, звучащая, головокружительная дымка — воистину ассирийская пышность!
Но створка захлопывается, вам больше ничего не видно, и глаза ваши, наполняясь жгучими слезами, возвращаются к этой убогой, голой и тусклой земле, к жалким развалинам, к оборванным людям, к вашей душе, бесплодной скале, на которой ничто не созревает, ко всей нищете и злоключениям действительности. О, если бы нам дано было хотя бы воспарить к той двери, если бы ступени той лестницы не опаляли наших ног! Но увы: по лестнице Иакова могут восходить только ангелы.
Что за судьба у бедняка, сидящего у дверей богатого дома! Какая мучительная ирония таится в соседстве дворца и хижины, идеала и действительности, поэзии и прозы! Какая неискоренимая ненависть, должно быть, свивается кольцами в глубине отверженных душ! Какой скрежет зубовный раздается, должно быть, по ночам из их жалких постелей, когда ветер доносит до их слуха вздохи теорбы и виолы д’амур! Поэты, живописцы, ваятели, музыканты, зачем вы нам лгали? Поэты, зачем вы пересказывали нам свои грезы? Живописцы, зачем переносили вы на полотно тот неуловимый призрак, который проник в ваш мозг из сердца вместе с волнами вскипающей крови, и зачем сказали нам: это женщина? Ваятели, зачем вы извлекали мрамор из каррарских недр и навсегда запечатлели в нем на всеобщее обозрение свои самые тайные, самые мимолетные желания? Музыканты, зачем вы подслушивали в ночи пение звезд и цветов и записали его? Зачем создали для нас такие прекрасные песни, что самый нежный голос, твердящий «я тебя люблю», кажется нам сиплым, как скрежет пилы или карканье ворона? Будьте вы прокляты, обманщики!.. Пускай огонь небесный пожрет и разрушит все картины, все стихи, все статуи и все партитуры… Ура! Что за тирада нескончаемой длины и притом вовсе не в эпистолярном стиле! Ну и скучища!
Что-то я ударился в лирику, мой драгоценный С друг, и вот уже довольно долго изрекаю весьма напыщенные глупости. Все это изрядно отдалило меня от нашего сюжета, каковой сводится, если не ошибаюсь, к славной и победоносной истории шевалье д’Альбера, рыщущего в поисках Дараиды, прекраснейшей на свете принцессы, как уверяют старинные романы.
На самом-то деле история эта настолько убога, что я просто вынужден прибегать к отступлениям и рассуждениям.
Надеюсь, так оно будет не всегда, и вскоре роман моей жизни сложностью и замысловатостью превзойдет хитросплетения испанской драмы.
Вдоволь поблуждав по улицам, я решил заглянуть к одному приятелю, который обещал ввести меня в некий дом, где, по его словам, можно встретить толпу красивых женщин, целое собрание идеалов во плоти, способных удовлетворить притязания добрых двух десятков поэтов. Там, дескать, найдутся дамы на любой вкус: прекрасные аристократки с орлиным взором, с глазами цвета морской волны, с точеными носами, гордо вскинутыми подбородками, царственными руками и поступью богинь; серебряные лилии на золотых стебельках; скромные фиалки с бледными красками, нежным благоуханием, подернутыми влагой потупленными глазами, хрупкими шеями и прозрачной кожей; бойкие, пикантные красотки; очаровательные жеманницы — словом, все роды красоты; этот дом якобы — самый настоящий сераль, только без евнухов и кизляр-аги. Приятель мой уверяет, что устроил таким вот образом уже пять или шесть, страстных романов; мне это представляется настоящим чудом; боюсь, что со мной ему не добиться такого успеха; де С*** утверждает, что напротив, я очень скоро преуспею даже больше, чем хотел бы. По его суждению, у меня есть только один изъян, от которого я избавлюсь, когда стану старше и привыкну бывать в свете: я слишком высоко ценю женщину вообще и пренебрегаю просто женщинами. Возможно, тут есть доля правды. Он говорит, что я стану воистину неотразим, когда избавлюсь от этой небольшой странности. Дай-то Бог! Наверно, женщины чувствуют, что я их презираю: те самые комплименты, которые, услышь они их от другого, показались бы им очаровательными и донельзя любезными, в моих устах возмущает их и нравятся им не более, чем самые колкие эпиграммы. Может быть, причиной тому недостаток, в котором меня уличил де С***.
Когда мы поднимались по лестнице, сердце мое забилось чаще, и едва я немного оправился от смущения, как де С***, подтолкнув меня локтем, подвел к женщине лет тридцати, весьма миловидной, одетой с неброской роскошью и с явными притязаниями на девическую простоту, что не помешало ей наложить на лицо невообразимо толстый слой румян: это была хозяйка дома.
Де С*** тут же заговорил звонким насмешливым голосом, совсем не таким, как обычно, а особым, который появляется у него в свете, когда он желает испытать свое обаяние; подпустив почтительной насмешливости, в которой явно сквозило глубочайшее презрение, он сказал ей, произнося одни слова громче, а другие тише: