Маг в законе. Том 1
Шрифт:
И немедленно вспахал носом землю.
На миг застыл. Было не очень больно и даже не очень обидно: сам виноват! отвлекся! Оставалось загадкой другое: как это Володька Бурмак ухитрился?! Впрочем, понимание пришло сразу, едва облав-юнкер поднялся на ноги.
Вместо Володьки Бурмака напротив возвышался первый силач роты и прирожденный борец Мзареулов. Сбоку от Мзареулова маячила фигурка маэстро Таханаги.
— Ты думать ерун-до, — безапелляционно констатировал айн, как будто минутой раньше самолично покопался в голове некоего Павла Аньянича. — Горова сама, руки — сама.
Мзареулов бил от души. Отрабатывали уже «Кота-у-Васи», то бишь «котэ-маваси», и нож шел наискось сверху, в горло. Даже зная все заранее, справиться с Мзареуловым оказалось куда как непросто! Казалось бы, чего уж тут: перехватывай руку, левым кулаком наотмашь в печень, дальше руку в «замок», и дави — падай, дорогой!
Жаль, упрямый Мзареулов падать не хотел. Да и руку, подлец, ухитрился почти разогнуть. В итоге завалить его Павлу удалось с немалым трудом. Но завалил! и добивание провел! все как у людей…
— Прохо. Очень прохо. Как у вас говорить? Сира есть — ума вверх тормашки. Вот нож. Бей чурка Таханаги.
Ударил. Быстро, сильно, не думая.
И даже сам не понял, как оказался на земле, а острый локоть айна уже ковырялся под Пашкиным затылком.
— Хорошо. Горова — пустой горшок. Еще раз, потихоньку.
Упал еще раз. Потихоньку. И маэстро — потихоньку. Он все так делает: потихоньку-полегоньку. Он, значит, делает, а ты, значит, падаешь.
И весь тебе "Кот-у-Васи".
— Мородо-зерено… Сира много. Он (кивок на Мзареулова) — сира борьше. Попадаться еще борьше — что дерать? умирать?!
Павел молчал. И правильно молчал, потому что обычно немногословный айн продолжил:
— Таханаги старый. Сира давно нет. Ты — мородо-зерено. Сира много. Таханаги твой сира тебя бить. Свой нет, чужой есть. Кучер на терега ехать. Он править, рошадь — везти его с терега. Я — кучер, ты — рошадь. Ты понять?
— Так точно, маэстро Таханаги, — Павел едва не вытянулся во фрунт, но вовремя вспомнил, поклонился, коротко и почтительно. — Разрешите просьбу?
Айн подумал. Кивнул, разрешая.
— Соблаговолите повторить! Еще разик…
— Таханаги показывать, ты — запоминать. Брать так. Враг давить, враг мородец, сира много-много (на занятиях Павлу всегда казалось, что старый айн нарочно коверкает язык, из каких-то, одному ему понятных, соображений)! Ты сира нет, ты сдаваться, пускать мимо. Брать запястье. Потихоньку. Враг кричать: "Итай-итай! [29] ", враг не разогнуть рука. Ты брать рокоток. Потихоньку. Враг повернуться и падать морда в грязь. Есри не падать — свой сира ромать свой рука. Не ты ромать — свой сира. Ты понять?
29
Ай, болит! (айн.)
— Так точно, маэстро. Разрешите?
— Да. На Мза-реур.
На сей раз Мзареулов шлепнулся куда быстрее. Конечно, все вышло далеко не так «потихоньку», как у хитрого маэстро, но…
— Уже ручше. Это высокий искусство — брать чужой сира. Дерать свой. Это не торько боевой — это рюбой искусство. Рисовать. Стихи. Кабуки, Но — рицедей. Магия…
— Магия — искусство? Простите, маэстро! магия — преступление, а не искусство…
— Рисовать черовек… портрет — искусство?
— Так точно, маэстро.
— А у рюди Магомет-роши рисовать черовек — хуже нет. Изворьте дарьше.
Маэстро повернулся к другой паре, давая понять, что беседа окончена. Павел подобрал нож, встал в позицию напротив Мзареулова (теперь была его очередь нападать) — и вдруг увидел, что силач смотрит совсем в другую сторону.
Аньянич невольно взглянул туда же.
К наблюдавшему за занятием ротмистру Ковалеву бежал дежурный унтер-офицер. Козырнул наспех и что-то выпалил в один дух, неразборчивой скороговоркой. На малоподвижном лице Ковалева дернулась бровь — такое Аньянич видел впервые; а глотка у господина ротмистра была луженая, так что команду, наверное, услыхали не только на плацу:
— Рота-а-а! Боевая тревога!!!
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ЕСЛИ СО МНОЙ ЧТО-НИБУДЬ СЛУЧИТСЯ…
Ноги их бегут ко злу, и они спешат на пролитие
невинной крови; мысли их — мысли нечестивых; опустошение
и гибель на стезях их.
Минуты застыли в оцепенении.
Они сменялись одна другой незаметно, неуловимо, как в глазах кролика, загипнотизированного удавом, испуг сменяется обреченностью, обреченность — покорностью, а покорность — чем-то странным, плохо определимым, чему еще не нашлось слов в языках человеческих… да и кроличьих, наверное, тоже. Время шло; да, разумеется, оно шло, иначе и быть не может — но так ходит знаменитый марсельский мим Ноэль Лакло-младший: выбиваясь из сил, и в то же время (каламбур!) оставаясь на месте.
Сколько их, этих глупых, зачарованных минут успело растечься каплями в клепсидре ожидания: пять? десять? пожалуй, что и все двадцать.
Ничего не происходило.
Ничего.
Шум толпы не исчез, но и практически не приближался. Замер на месте — там, за холмами, где дорога разветвлялась, одним широким рукавом взмахивая на Харьков, и другим (узким, ошибкой горе-портняжки!) спускаясь мимо дач к Северскому Донцу. В трепете утра, приблизившегося вплотную, этот шум уже не казался чем-то особенным — слился, растворился в прочих звуках, одел шапку-невидимку, став привычным и оттого обманчиво-безопасным.
Федор поймал себя на странном, жгучем, будто кайенский перец, случайно оказавшийся в табакерке, желании: ему всей душой хотелось быть за холмами, рядом с шумом, в шуме. БЫТЬ ШУМОМ. Хотелось видеть, понимать; делать хоть что-нибудь! — вместо того, чтобы сидеть сиднем в саду, занимаясь одним: избегать встречаться взглядом с остальными. Собственно, в этом желании, в потаенном стремлении к действию не было ничего особо странного, принимая во внимание обстоятельства… ничего странного, за исключением пустяка.