Макушка лета
Шрифт:
Вдруг Грозовский спросил:
— Товарищ Готовцев, где вы находились в момент отключения масляника?
Я растерянно молчал. Станислав поспешил на выручку:
— О чем-то задумался детина. Антоша, очнись. Михаил Матвеич, что характерно, сирена завыла, я как из самолета выпрыгнул и без парашюта. Одно кольцо на пальце.
В веселой улыбке Грозовский выпятил конусом крупные губы.
— Антон отлучался, Михаил Матвеич.
— Покушать?
— Не совсем.
— Товарищ Колупаев, обойдемся без уточнений.
Нет, это была не игра в умалчивание. То было согласие умалчивать. Чувствовалось, что все мы, трое, находили его неизбежным. Раньше я замечал в людях согласие посредством умалчивания, и зачастую оно воспринималось мною с осуждением: дескать, увиливание, покрывательство, неправда... Тогда, когда шел со Станиславом и Грозовским на трамвайную остановку, я вспомнил, как отец, который в ту пору воевал где-то в прогале между Медынью и Спас-Деменском, наставлял меня во что бы то ни стало придерживаться правды, и ощутил щемящую
Позже, через годы, я верну себя к той мысли о правде, к боли о правде и решу, следуя внушениям отца, что правда — высшая контрольная инстанция совести, и тогда же найду в словаре Даля старинное изречение: «Правда — свет разума». И опять я погружусь в то давнее свое молчание и в неотделимое от него умалчивание Колупаева и Грозовского и пойму, что с моей стороны это было самоспасение, самообдумывание, а с их — терпимость, чуждая опрометчивости и обусловленная надеждой, что это послужит мне уроком спасительного воспитания и научит меня неосуждению, которое благотворней наказания. Я пишу об этом как об осознанном действии двух благородных людей, хотя и не пытался проверить, на самом ли деле оно было осознанным. Я сужу по тому, что оно способствовало, подобно другим мощным духовным толчкам, развитию моего интереса к философии. Я всласть изучал греческую философию, французскую, английскую. Почти все, чему учил Гераклит, цитировал на память. Локк был моим кумиром. Фейербаха конспектировал и написал о нем реферат для себя. Все шесть систем индийской философии, сложившихся в добуддийский период, изучил назубок. Кто из моих коллег слыхал о Капиле, создателе системы санхья? Единицы. А ведь до Капилы никто не решался настаивать на идее беспредельной независимости и свободы человеческого разума. У меня сердце разрывалось, когда я обнаруживал, что богатства ума, созданные нашими русскими мыслителями, мною освоены довольно слабо. Боль. Стыднота. Способность к познанию высших интеллектуальных сокровищ вырабатывается, конечно же, веками, тысячелетиями. Да и мозг должен совершить долговременную эволюцию, чтобы приобрести способность к поглощению философии. Не наша в основном-то вина. И все-таки обидно, что коэффициент усвоения философии столь мизерен в человеке и человечестве. Я даже замечаю, что некоторые люди всячески бронируют мозг от познания. Мы охотно пользуемся руками, в общем, энергией организма, а мозг наш почти постоянно пребывает без нагрузки. Он включен, но он постоянно в глубоком, в чудовищно глубоком резерве. Если громадный транспортный самолет гонять из Москвы в Нью-Йорк ради перевозки спичечного коробка, то это будет примерным подобьем того, как микроскопически мы используем гигантскую энергию мозга. Препечальный, хотя, вероятно, исторически оправданный разрыв между высшими накоплениями ума и тем, что они, открытые для огромного множества людей, в сущности остаются нетронутыми. Когда-то было слово «любомудры». Оно почти забыто. Забыто именно по равнодушию к любомудрию. Своего сына Женю я начал приохочивать к любомудрию лет с пяти. Вкрадчиво вводил в его головенку понятия о природе и человеческом обществе, духе и материи, о метафизике и диалектике... Люди боятся надсадить детский мозг умственностью, поэтому у большинства ребятишек дошкольного, возраста почти вся природа сводится к животным, чаще сказочным, чем реальным, да и тех по пальцам пересчитаешь. Необозримый мир насекомых представляется им еще скудней: муха-цокотуха, попрыгунья-стрекоза...
Я рассказывал сыну Женьке о муравьях с подробностями их четко организованного общественного существования. Этажность существования, разграничения, связанные с обменом добычи, воспроизводством, территориальным владением, поддержкой союзнических отношений с другими муравейниками — вот о каких вещах я рассказывал Женьке. Строгое распределение обязанностей в муравейнике я связывал с многосложностью и многообразием отношений в нем. Чтобы показать прочность взаимоотношений бескрылой царицы и рабочих муравьев, я не мог не прибегнуть к сказке, но при этом я не уклонялся от реальных отношений и не придавал царице и рабочим муравьям качеств, им не свойственных, как то сделал батюшка Крылов со своей легкомысленной стрекозой. Ноги стрекозы служат для хватания, удержания, умертвления жертвы. Если б она могла подпрыгивать, она бы так часто не запутывалась в камышах, в траве, в листве кустарников. Кто из детей наблюдал стрекозу, попрыгуньей ее не назовет. Условность. Фантазия все-таки требует в самых существенных подробностях соответствия оригиналу.
Нет, нет, я тут не проявляю ограниченности, художественной убогости. Пусть воображение проявляет себя неожиданнейшим образом. Желательно ли, однако, разрушение практических наблюдений средствами вымысла? Не приводит ли это к восприятию реальности как миража, а миража как реальности? Хорошо! Ничего точно не надо знать, ни во что серьезно не надо вникать, на горизонте может возникнуть что угодно и пропадет когда угодно. Все зыбко, иллюзорно, сиюминутно. Так размывается дисциплина ума и познания. Спутывание реального и миражного приводит к смешению нравственного и порочного, прекрасного и дошлого, здорового и больного.
Я серьезно занимался духовным развитием сына, но не осмелюсь утверждать, что доволен им. Он — всесторонне информированное дитя двадцатого столетия. Знания, подобно драгоценному кладу, могут оставаться втуне. Он без желания пользуется своими накоплениями. На основе того, что ему известно,
Понимаю и то, что в истории развития человека его духовная история всего лишь маленький недавний островок, если сопоставлять ее с континентальными образованиями, давно сформировавшимися на земле. Закладка опыта, стремлений, привычек происходила слишком долго. Все это производило такие уплотнения в области генетических отложений, что они приобретали силу и неодолимость инстинктов, подобных инстинкту продолжения рода. Куда уж тягаться духовному с тем, что составило главные цели жизни человека: сытость, кров, телесное здоровье, защита собственной судьбы, судеб потомков и сородичей от внешних сил, удовольствия — от обрядовых танцев и хорового пения до состязаний, связанных с производством орудий труда, охоты и войны... Кору больших полушарий мозга подразделяют на три слоя: древний, старый, новый. Последний слой, который составляет больше девяноста процентов коры, должен, казалось бы, занимать верховный пост в управлении человеком, а получается, что главенствуют над ним древний и старый слои, сформировавшиеся в доцивилизованные времена. Основываясь на этом, нельзя не прийти к выводу, что человек как мыслящее существо очень молод. Это смягчает мои мучения, но отнюдь не устраняет их. Я давно осознал, что такое нетерпение сердца, а теперь понимаю, что такое нетерпение ума.
БЕДА
Она случилась вскоре после того, как по моей загадочной оплошности отключился масляник. Она была воспринята мною тоже не без мистичности, но она и впервые заставила меня задуматься над почти неуловимыми, пагубно неуловимыми, даже гибельно неуловимыми влияниями на каждого из нас людей иного психического склада, а также подобного рода влияниями внешней среды. В причине этой беды они как бы переплелись.
Неожиданное появление и столь же внезапное исчезновение «земли», объяснявшееся постарением кабельной изоляции, то, что настораживающе греется один из двух главных трансформаторов (отключение масляника свалили на действие реле Бугольца), и то, что в период осенних гроз релейная защита не всегда срабатывала от перенапряжений, возникающих в линиях от ударов атмосферного электричества, привело к тому, что ревизию подстанционного оборудования начали зимой, а не весной, как предусматривалось цеховым графиком.
Первую неделю ревизия происходила в нашу со Станиславом смену, так как, отдохнув после ночной шестидневки, мы стали работать с утра.
Труден переход от малолюдья к человеческому кишению. Только успевай открывать и закрывать входные двери. Гурьбой вваливаются кабельщики, тащат ведра с лаково-черной мастикой, тонкой стали соединительные муфты, сходные с воронками для разливки жидкостей, сизоватые от перекалки паяльные лампы, джутовые мотки... Бригадир кабельщиков из пастухов, по фамилии Бибко-Язвич. Он добирался сюда с Украины. Гнал стадо телят с дедом и отцом. Бомбежка возле Никополя. Отца с дедом убило. Остатки взорванного стада разбежались. Ехал на лошади. Вконец оголодав, променял ее на шмат сала и узелок пшена. Седло хотел сохранить на память о дедушке и об отце. Под Запорожьем оставил седло цыганам. Приютили на ночь в таборе, накормили, дали солдатский ватник. Попал не в город, а сразу на завод: с поездом, доставившим на коксохим уголь. Ехал в хоппере, зарываясь в уголь, чтобы не околеть от холода. Задержали как подозрительную личность. Подлечили. Прислали в цех. Рыл землю над местами предполагаемых кабельных пробоин. За скорость, с какой копал землю, прозвали Экскаватором. Взрослые кабельщики за два года поуходили на фронт, кроме Пояркова — сутулого старика с волосами цвета лыка. Лучше Пояркова никто не разбирался в кабельном деле, но он всегда о т п е н е к и в а л с я заступать в бригадиры: он будто бы не из тех костей собран, не из того мяса склеен, не той шкурой обтянут, дабы заправлять рабочими. Чего хорошего — поналезло шушеры-мушеры в начальство? Для этого талант требовается, говорил он, надо быть, поболее всякого другого.
Бригада пополнилась за счет ремесленников. Безотказность, сметка, рост сделали Бибко-Язвича бригадиром. Довольны были кабельщики. Сам Поярков нахваливал: «На совесть пасет». Казалось, что Бибко-Язвич доволен своим положением. Однажды нам вместе пришлось штурмовать трамвай после смены. Он первым вскочил в тамбур прицепного вагона. Я-то левым сапогом пробился в чащобе ног к ступеньке, а весь сам был на отлете, и меня уж начало сносить на край остановки, где стояли женщины, не решаясь подступиться к трамваю («затопчут!»), а Бибко-Язвич выломился из тамбура, собрал в жменю фуфайку у меня под горлом и потащил к себе. Через минуту, прижулькнутые к студеной стене, мы поехали.