Малая Пречистая
Шрифт:
Ненавидит Матрёну Панночка, но помешать её беседе с Богом не решается.
А солнце уж готово вынырнуть из-за хребта.
И на заре уже сверкают косы.
И уже блудит в небе коршун, ищет зоркими глазами разноцветных косцов.
Жизнь продолжается.
Смерть не исчезла.
1978
Пока темно, спишь
– Ничё ещё, пока темно-то, вроде спишь. А как свет чуть забрызжет, и сетку прямо хошь натягивай. И в сетке спи. Другого выходу тут нет. Дак а дышать-то?.. В сетке, пожалуй, задохнёшься.
Захар Иванович уж
– Да чё там тюлевая и скатёрка, смех один, когда они и скрозь штаны дегтярные прокусят. Откуда только их, вертихвосток, и понабралось? С вечера вроде всех извёл. И в той, и в этой половине, и на кухне с фонариком выходил тщательно – не оставалось вроде ни одной, разве где, шныры, затаились… А Матрёне вон – той хошь бы хны… Вы только гляньте на неё… Ты посмотри-ка, посмотри: спит, мать её, и в ус не дует. Не поведёт и бровью даже. Они, заразы, по губам ей лазят, в норки забраться норовят, а она… Хм, ну и порода. Ни клопы ей, ни мухи. Да ну – противно, но и чикотно же. Рой ос бы на неё, на колоду мшалую, или шершней. А ей хошь шершней, хошь весь зверинец на неё напусти, шило хошь возьми и шилом в неё тычь, дак один хрен, до времени глаз не растворит. Кожа, поди, свиной потолще. Да ни в какое и сравненье. Не кожа, а рогожа. Эвон чё. Это куда ж годится-то… Кольчуга. Панцирь. Ну, сударыня.
Пальцами ног ущипнул Захар Иванович сударыню свою за икру, а сударыня – та только глубже, словно помянула кого, вздохнула, но не проснулась.
– Из такой кожи обутку сделай, дак износу ей не будет. Хм. Заорать, ли чё ли, что Зорька отелилась? Что сено с огорода увезли, что… Глупось. Глу-упось. Тут хошь саму вместе с койкой на площадь вон на трёх бульдозерах вывози да… Пусь дрыхнет, может, во сне чё умное увидит. Зверство, конечно, получается какое-то – лютое: мужик не спит, мужика мухи заглодали, мучается почём зря мужик, а эта… туша… он как ноги-то расшеперила. Как деушка. Не баба, а… не сопоставишь.
Ничего не пришло на ум, с чем можно было бы сравнить жену, и Захар Иванович с головой забрался под одеяло. Но скоро обнажил лицо.
– Фу! Тьпу-у-у! Не баба, а печка.
Стянув с себя пропотевшую рубаху и разогнав ею назойливых насекомых, он укутал рубахой голову, а руки спрятал под подушкой.
– Так-то оно лучше. От них же, пакостей-то этих, ну никак. В подполье хошь – туда залазь. Собаки… да не собаки, нет, собаки чё там, супротив этих они смирные, а штрафники какие-то – шальные. Никогда раньше такого, чтобы язвы эти кусались, не бывало. И от стариков не слыхивал. И отец, не помню, чтобы жаловался. Понанесло же кровопиек. А может, меняется всё в мире потихонечку: кто раньше не кусался, теперь кусаться будет; кто прежде так, тот теперь эдак? Глядишь, и с Матрёной чё-то переменится. Да это вряд ли. Разве что в ширину ещё раздастся. Китайцы, наверное, плодят там да распускают – раздружили с нами, дак и злобствуют. Неровён час, что и болезь каку растаскивают. Летают, жужат, верещат… а на лапах… гранаты, мало ли…
Задремал Захар Иванович. Но пригрезилось ему что-то беспокойное: не то били его, не то задушить пытались – ездил он по подушке укутанной в рубаху головой и сучил ногами так, что порвались штрипки на исподних. Одеяло сползло на пол, оголив его спину. И мухи тут как тут: насели, забегали, защекотали, то и дело впиваясь ему в тело.
– Ох ма-а-ать честная!
Захар Иванович сорвал с лица рубаху, взглянул на часы, но стрелок в сумерках не различил.
– Да это чё же за такое-то! Матрёна-корова-не-доёна, амбар увозят! Сено горит! Зорька медведем отелилась!
Захар Иванович сорвался с кровати, включил на всю, что называется, катушку «Альпиниста», подаренного ему на шестидесятилетие соседом Арыниным, и принялся собирать разбросанную с вечера одежду.
“…Для жителей Дальнего Востока и Восточной Сибири… Рывки руками и встряхивание кистями…»
Захар Иванович вспомнил вдруг своего старинного приятеля Кеху Бродникова. Приняв лишнего, Кеха безо всякой на то причины и без повода начинал размахивать, трясти, словно в судорогах, своими руками, вывёртывать их всевозможно и невозможно и при этом козлогласить: «Я – Кеха Яланский! На меня где сядешь, там и слезешь! Чужого не возьму, но и своего не отдам! Кто в лес, а Кеха – в ельник! Лес рубят, а Кеха ползай, щепы собирай! Лежит – чужое, подобрал – моё!» – и так бесперечь и безумолку, кого хочешь из себя выведет, и выводил.
«…Ноги на ширину плеч, руки в стороны…»
– Где-то я такого уже видел? Точно такой же вот придурок… A-а, в Елисейске, на автовокзале, туалет – дак на двери там. В Бородавчанске тоже вроде есть. Только те в шляпах. Может, чё, и этот в шляпе… Неузнашь, его не спросишь.
Натянув штаны, согнувшись и пальцами забравшись в штанину, расправлял Захар Иванович завернувшиеся до колен кальсоны.
– Громшэ, громшэ уж ори, всех там пособери, давайте скопом уж… Где она, гача эта проклятушша… Матрёна готова: и ноги вон на ширине, и руки в стороны, а чё дальше делать, и не раслышит, бедная. Да на гармошку, или чё там у тебя, дави пошибче. Силы нетуже, ли чё ли? Или не покормили тебя перед этим?
Захар Иванович развернул наконец-то исподние и связал обрывки подвязок.
– Куда ты гонишь, полудурок! Штаны застегну, тогда и присяду. Матрёна, руки, человек тебя просит, в локтях согни. Вишь чё, парень, ты ей одно, она другое, ты ей – руки, а она тебе – ноги. Такую и на туалете не нарисуешь. Вообще-то оба хороши вы. Сам, небось, рад, что не видно, на табуретке там, поди, расселся, а людей спозаранку кости ломать заставлять. Хе-хе: согнуться, достать пальцами… с табуретки-то, может, и можно, а тут согнёшься и не разогнёшься… Сколько же на ней придурков, на земле-то, развелося.
Захар Иванович поднял с пола и бросил на кровать одеяло. Кинул взгляд на жену.
– Па-ава, ядрёна вошь.
Не выключив приёмник, он вышел из спальни, затем, громко брякая на кухне рукомойником, помылся, высморкался в таз с ополосками и покинул дом.
С крыльца шумно разбежались курицы. И только петух, косясь на хозяина и переминаясь, озяб как будто, с ноги на ногу, то ли растерявшись, то ли – на риск свой и страх – вообразив себя храбрецом, остался на месте. Пёрышки у гребня медленно приподнялись, а один глаз его наглухо вдруг запечатало веком. С ходу хозяин ловко поддел птицу носком сапога и отправил её вверх.
– Ты мне ещё тут.
Получив помощь, петух взлетел на забор и, словно только этого и ждал, сипло закукарекал.
– Проснулся, вспохватился, дурак голенастый. Поори, поори, харя пустоголовая. Давно уж топор по шее твоей плешивой плачет. Заткнись, тебе сказано. – Захар Иванович взял Матрёнину калошу и замахнулся ею.
Бог знает куда смотрел в это время петух, глаз ли его так ещё и не раскрылся, но опасности он не заметил и продолжал притворно горланить, пока точно запущенная обутка не прилетела ему в бок и вместе с ним не упала за ограду.