Мальцев Ю. Промежуточная литература
Шрифт:
Юрий Мальцев
ПРОМЕЖУТОЧНАЯ ЛИТЕРАТУРА И КРИТЕРИЙ ПОДЛИННОСТИ
Еще не смолкли споры о том, сколько ныне в России литератур — две или одна (спор беспредметный, спор о словах, ибо как это ни назови — двумя ли разными литературами или двумя направлениями внутри одной литературы, а бесспорным остается факт органической взаимной несовместимости Солженицына и Софронова), а некоторые западные критики сделали уже новое открытие: существует третья русская литература, не диссидентская и не советская, а промежуточная, нейтральная. Эти промежуточные писатели (Ю. Трифонов, Ф. Абрамов, В. Белов, В. Астафьев, Б. Можаев, В. Шукшин, В. Распутин, В. Тендряков и др., список варьируется в зависимости от вкусов критика) не славят советскую власть и мудрую партию, как советские писатели, и не обличают советский режим, как писатели-диссиденты, —
Даже до всякого знакомства с этой промежуточной литературой возникает сомнение: а возможно ли такое? Возможна ли нейтральная литература в идеократическом государстве, где вся атмосфера наэлектризована, пронизана положительными и отрицательными идеологическими зарядами? А отказ славить советский строй, этот «высший этап всемирной истории», этот поразительный плод «научной» марксистской теории, не есть ли уже проявление диссидентства? И как сильно должно быть отвращение к «грандиозным успехам» социализма, чтобы в условиях общеобязательного энтузиазма писатель уклонялся от обязанности ликовать.
Уж мы-то знаем, что многие из этих «нейтральных» в узком кругу ведут порой такие речи, что их можно прямым путем отправлять в Потьму по 70-й. И сколько раз уже эти нейтральные и промежуточные подводили западных критиков: только они выстроят свою тонкую концепцию творчества прогрессивного и талантливого советского писателя, как вдруг этот прогрессивный и талантливый бежит за границу, развязывает язык и начинает говорить и писать такое, что со всей срочностью его приходится переквалифицировать в реакционера и бесталанного. Но вся закулисная, внелитературная сторона не должна * быть предметом рассмотрения в этой статье (и по мотивам методологическим, и по мотивам конспиративным), а потому мы ограничимся рассмотрением лишь литературных фактов, то есть книг, написанных этими промежуточными.
Читателю, воспитаному в школе на Горбатове и Грибачеве, на Корнейчуке и Кочетове, действительно, есть от чего обомлеть. Открываешь, читаешь — и глазам своим не веришь, как это в советской типографии могло быть напечатано такое.
У Бориса Можаева мы находим такие описания нищеты, что по сравнению с ними блекнут даже знаменитые радищевские (да ведь еще та нищета тенденциозно преувеличена, если верить Пушкину). Мы читаем также у него о сибирских рабочих, живущих в скотских условиях (мужчины и женщины вповалку в одном бараке, без бани, без магазина, работают по 12 часов в день, то и дело несчастные случаи на производстве). А в форме легкого фарса («История села Брёхово, написанная Петром Афанасьевичем Булкиным») ему удалось протащить в советскую печать такое изображение коррупции в колхозах, начальственного самодурства, головотяпства, бесчестности, лжи и крестьянской задавленности, бесправия, нищеты, какие можно встретить только в самиздате у Войновича или Лобаса.
Василий Шукшин рисует нам яркие жанровые сценки, довольно четко вырисовывается неприглядность и скука советских будней. Герои его, «типичные» советские люди, томятся чувством душевной неприкаянности и пустоты. Жизненная программа большинства выражается так: «если немного смекалки, хитрости и если особенно не залупаться, то и не обязательно эти котлованы рыть, можно прожить легче». Но и без дела вовсе еще тяжелее: «По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая...». Высшая жизненная удача — это когда «и в тюрьме не сидел, и в войну не укокошили». При попытках искать правды и справедливости натыкаешься на «стенку из людей». Высшая мудрость: «лишь бы день урвать, а там хоть трава не расти».
У Василия Белова — отлично выписанные русские характеры, очень интересные детали сегодняшнего деревенского быта и неподдельная (не «поэтическая») печаль, боль за гибнущую и страдающую Россию, скорбные размышления, столь несовместные с советскими идеологическими штампами: «добро, которое делают положительные герои, так часто оборачивается для людей самым жестоким злом... сила рождает одну жестокость и не способна родить добро... Все мы научились так изумительно оправдываться невозможностью рубить лес без щепы...». «Это примитивное деление (на классы) позволяет не думать о сложностях мира, о сложностях человеческого общества... Убить человека во имя идеи — раз плюнуть... Совесть, честь, сострадание — все летит к чёртовой Матери, остается одна
У Виктора Астафьева находим острую боль от варварского отношения к родной земле, реалистическое и страшное описание войны, а главное — пленяющую задушевность, пронзительную, поистине исповедальную искренность и несочиненную любовь к ближнему, доброту, душевную чистоту.
Валентин Распутин поражает оригинальностью таланта, четко выраженной писательской индивидуальностью, столь редкой сегодня не только в советской, но также и в промежуточной литературе, где доминирует описательство и все авторы, пишущие на сходную тему, похожи один на другого, как газетные репортеры. Его поэтический мир исполнен глубокого трагизмд, и, если бы не частые композиционные просчеты, сбивающие напряжение, расслабляющие эту трагическую атмосферу, и не неровности, его, пожалуй, можно было бы смело назвать крупнейшим талантом во всей нынешней подцензурной русской литературе.
У него боль о России и русском крестьянстве высветляется страстной верой в оздоровительную силу христианства, верой в возрождение русской нации путем возврата к духовным ценностям. Христианский пафос, присущий и другим промежуточным, у Распутина выражен с наибольшей силой. Распутин почти никогда не опускается до мелких подачек цензуре в виде разбросанных там и сям верноподданнических высказываний, которые можно встретить у других промежуточных, и прямую ложь у него нельзя найти почти никогда, за редчайшими исключениями, как, например, ложь о власовцах.
Все это, конечно, удивительно и настолько поражает русского читателя, что он с трудом отдает себе отчет в ограниченности этих промежуточных писателей и почти не замечает их дефектов. Похожесть описаний на подлнную советскую действительность завораживает более всего тем, пожалуй, что ведь эта запечатленная повседневность является прямым опровержением канонических основ советской пропаганды: «новое общество», «новый советский человек», «грандиозные успехи социализма» и т. п.
Стараются не замечать того, что описания-то эти далеко не адекватны действительности. Реальность гораздо хуже, непригляднее, страшнее. После победных фанфар советских писателей, марксистских всезнаек, ни в чем не сомневающихся и имеющих на все готовые ответы, сомнения этих промежуточных кажутся настоящей крамолой, и не замечаешь того, что сомнения эти никогда не переходят запретной черты.
Поражаются смелости отдельных высказываний, вкладываемых обычно в уста отрицательных героев, но ведь из этих отдельных, контрабандой протащенных замечаний не сложить цельной картины. Писатели эти не подходят даже и близко к постановке кардинальных проблем советского общества. Каждый из этих промежуточных писателей постоянно помнит о главлитовском списке запрещенных тем. Опубликовать бы этот списочек! Пожалуй, это было бы самым потрясающим литературным событием наших дней.
Сегодняшний читатель в России в большинстве случаев, сам того, быть может, не сознавая, уже утратил настоящий критерий оценки. Называют хорошими или даже отличными книги, которые являются таковыми лишь с поправкой на советскую цензуру: «ведь иначе здесь нельзя». Но поскольку поправка эта делается автоматически, почти бессознательно, как нечто само собой разумеющееся, то и начинают говорить об этих книгах как о замечательных и отличных безотносительно. Эта утрата критерия в оценке литературы есть лишь частный случай деформации советского сознания. Чудовищный пресс советской системы изуродовал души и сознание людей до того, что общечеловеческие критерии в нынешней России уже не употребительны. Если говорят, например, о честности или о благородстве, то это значит, что речь идет не о честности вообще, не о благородстве вообще, а о честности по-советски, о благородстве по-советски. То же можно сказать о смелости по-советски, о стыде, о страхе, свободе и несвободе, об удобстве и неудобстве, почетности и унизительности... Остановимся на мгновенье хотя бы на этом последнем, чтобы не продолжать этого длинного списка. Какой должна быть степень нравственного упадка общества, чтобы писатель, не состоящий в компартии, перед выездом за границу покорно являлся в ЦК КПСС, как мальчишка выслушивал там наставления, как ему следует себя вести, какой отчет о поездке (то есть донос) по возвращении ему нужно будет написать, расписывался в том, что он с правилами поведения ознакомился и обязуется их выполнять (а правила-то эти запрещают ему самые элементарные и естественные вещи: контакты с жителями страны, записи в записной книжке и т. п.), и чтобы он при этом не испытывал ни стыда, ни унижения. То, что для нормального человека унизительно, для советского — нормально.