Маленькая Луна. Мы, народ...
Шрифт:
Маленькая Луна
1
Жизнь течет не так, как задумываешь, а так, как ей нужно. Предугадать ничего нельзя. В четырнадцать лет с Ариком произошел странный случай. Однажды, пролистывая «Неведомую страну», взятую им случайно, по рекомендации библиотекаря, он вдруг увидел прозрачный легкий туман, застилающий комнату, почувствовал биение сердца, внезапно поплывшего в пустоту, а когда осторожно, чтобы не сдернуть видение, поднял глаза, взору его предстала сияющая просторная лаборатория со шкафчиками и стеллажами, изогнутые реторты, вскипающие на огне, солнечное окно, распахнутое в неизвестность, светлые веселые стены, гладкий линолеум и он сам – в ярком белом халате, согнувшийся у прибора, который посверкивал никелированными обводами. Пульсировал, точно приплясывал, импульс на бледно-сером экране, ползли, пробираясь по шкалам, зеленые фосфорические отметки, вытикивал секунды хронометр, подталкивая на циферблате тонкую стрелку… Он не знал, что измеряет этот прибор, похожий на металлическое чудовище, какие тайны отмечают деления
Он навсегда запомнил это мгновение: светлый мартовский полдень, залитый синевой, обморок воскресной квартиры, где жизнь, казалось, еще не пробудилась от сна, слабая, будто из иного пространства, скороговорка радио за стеной. Все такое – привычное, виденное тысячу раз. И одновременно – поплывшее в сладкой невесомости сердце, жаркий комок восторга, запечатавший горло, слезы, склеивающие ресницы. Ему хотелось немедленно выйти на улицу, даже не выйти, а выбежать и закричать: Я теперь знаю, как жить дальше!..
Никуда, он, конечно, не побежал. Он лишь порывисто встал и стиснул ладони. Ему было трудно дышать. Книга соскользнула с колен и ударилась корешком о паркет.
С этой минуты жизнь его была определена. Он прочел все, что мог, о выдающихся исследователях прошлого. «Охотники за микробами», «Неизбежность странного мира», «В поисках загадок и тайн» – эти книги произвели на него потрясающее впечатление. Он выпрашивал их у приятелей, неизменно «забывая» вернуть, выменивал на фантастику и приключенческие романы, имевшиеся в домашней библиотеке, раз в две недели обязательно обходил магазины, и если встречал хоть что-нибудь, вызывающее интерес, не успокаивался до тех пор, пока книга не бывала приобретена. Он экономил на завтраках в школьной столовой, клянчил мелочь у матери, которая, впрочем, против этого увлечения не возражала, просил, чтобы на дни рождений, на праздники ему преподносили не подарки, а деньги. Он ничего не мог с собой сделать. Едва он видел обложку с названием, предвещающим нечто неведомое, как в голове у него начинало тихо звенеть, распространялась из сердца горячая нервная дрожь, подскакивала температура – он, точно завороженный, устремлялся к прилавку. Книга представлялась ему спрятанным волшебным сокровищем, тайной, которую требуется немедленно разгадать. Она обещала не богатство, но счастье. Домой он обычно – бежал, прижимая ее к груди, и, ворвавшись в квартиру, тут же набрасывался на текст. Читал по три – по четыре раза, впитывая содержание, а потом лежал оглушенный, уставившись неподвижным взглядом куда-то за земные пределы. Сквозь буквы проступали картины, наслаивающиеся друг на друга, в мозгу, во всем теле звучала музыка, которую не слышал никто, кроме него. Ни одной детали было не разобрать, ни одной ноты не различить за торопливым шелестом крови. Однако это был зов, который ни на мгновение не умолкал, это был мир, которого он хотел бы достичь.
Так это происходило. Биографии великих ученых заняли целую полку в его комнате. Он знал их практически наизусть. Вместе с Эйнштейном он думал о соотношении пространства и времени, которые устремлены в бесконечность, вместе с Пастером создавал вакцину от бешенства, мечтая исцелить человечество, вместе с Хавкиным боролся против чумы и холеры в Индии, вслед за Менделем погружался в таинственные законы наследственности. Ничто иное его не интересовало. Ничто более не влекло с такой силой, которой невозможно было противиться. Наука представлялась ему романом, полным увлекательных приключений: хотелось поскорее поднять паруса и отплыть в манящую неизвестность. Он, как мог, старался приблизить эту минуту. В девятом классе, отвечая на вопрос школьной анкеты «Чего вам хочется в жизни больше всего?», он без колебаний написал: «Разгадывать тайны», а в десятом, уже проработав горы популярной литературы, поставил в затруднительное положение учителя физики, внезапно поинтересовавшись, почему это основные параметры известной Вселенной – время, масса, пространство – не имеют предела и только скорость –единственная – вдруг ограничена скоростью света.
– Это нелогично, – заметил он, выслушав путаные объяснения.
Учитель, кличка которого была – Мариотт, немного всклокоченный, тощий, будто из дощечек и палочек, застыл, сжав в пальцах кусочек мела.
– Таковы законы природы…
– Значит, это неправильные законы, – не согласился он.
Мариотт только мигнул. Впрочем, через несколько дней, попросив его немного задержаться после уроков, усадив за переднюю парту и, сам, как журавль, прохаживаясь на длинных ногах вдоль доски, напряженным голосом объяснил, что, видимо, скорость света ограничена скоростью расширения нашей Вселенной. После Большого взрыва, в результате которого образовался весь мир, Вселенная, будто надуваемый шар, непрерывно увеличивается в размерах: галактики разбегаются, радиус материального бытия возрастает, вот эта скорость и есть скорость света. Она ограничена потому, что Вселенную «обогнать» нельзя. Нельзя выйти туда, где ничего еще нет: ни времени, ни пространства, ни вещества. Небытие не существует по определению. Если в нем что-то, неважно что, по каким-то причинам начинает существовать, значит оно переходит в собственную противоположность. То есть, перестает быть небытием… Что же касается других параметров, о которых ты говоришь, то следует понимать, что их бесконечность весьма условна. Так же, как и бесконечность самой Вселенной. С одной стороны, они ограничены точкой Большого взрыва, то есть тем первоначальным толчком, который породил собой действительно все, а с другой стороны, – горизонтом текущего существования. То есть, в принципе Вселенная бесконечна, однако в каждый данный момент она имеет предел…
– Разве так может быть – «ограниченная бесконечность»? – спросил он.
Мариотт описал ладонями круг в воздухе.
– Представь себе полую сферу, на внутренней поверхности которой живут некие двумерные существа. По своей изогнутой плоскости они могут странствовать как угодно и при этом будут убеждены, что их мир не имеет границ. Впрочем, заметь: в двух измерениях он их действительно не имеет. Конечность данного мира видна лишь из дополнительных координат – только «сверху», из третьего измерения, которое нашим существам недоступно. Это, разумеется, очень приблизительная модель.
– А если они все-таки до третьего измерения додумаются?
– Тот, кто это поймет, станет в их мире богом или сойдет с ума. Никакая психика, вероятно, не способна вместить то, что больше нее самой. Хотя, пожалуй, не так… – Мариотт сильно сощурился и быстро-быстро покусал безымянный палец. Пиджак его встопорщился на плечах. – Физика «плоского мира» все равно не позволит им выйти за пределы поверхности. Догадка об ином мироздании останется для них только догадкой – чистой схоластикой, умозрительной схемой, ну как для нас – четвертое измерение…
Тут было о чем подумать. Получалось, что бытие, если рассматривать его в окончательной совокупности, не имеет границ. Смерти нет. За пределами жизни – тоже жизнь. Просто мы ее не видим, не ощущаем. И, быть может, существование человека – это бесконечное восхождение к новым и новым мирам, каждый из которых есть более высокий уровень бытия. Такая вечная реинкарнация разума или души.
Правда, Мариотт был с этим категорически не согласен.
– Мы не можем опираться на то, чего нельзя ни опровергнуть, ни доказать, к чему нельзя обратиться как к факту, подтвержденному экспериментально. Все эти теософские рассуждения о переселении духа, об иных измерениях, о последовательных воплощениях, которые якобы претерпевает нематериальная часть нашего «я», впрочем, как и «спасение», разовая инкарнация, декларируемая христианством, – всего лишь миф, призванный закамуфлировать страх полного исчезновения, психологическая анестезия, утешительная сказка для слабых душ. Мысль о смерти для человека настолько непереносима, что он изобретает иллюзии, дарующие мистическую надежду, накидывает красивый словесный флер на бездну небытия. На самом деле ничего этого нет. Есть лишь вселенская темнота, где тонут переливы галактик, есть лишь пустой равнодушный Космос, расчерченный странствиями комет. А человек – только искра, мелькнувшая на мгновение. Позади у него – вечность, поглощающая собой все. Впереди у него – тоже вечность, в которой не различить ничего. И жизнь, превращающая вечность во время, рассеивается без следа, не в силах что-либо изменить. Приходит ветер и ветер уходит. Текут реки к морю и возвращаются вспять. Мы сделаны из пепла погасших звезд…
– Но если надежды нет, то что тогда есть? – спрашивал он.
И Мариотт вновь, точно в беспамятстве, покусывал кончик пальца.
– Есть разум, чтобы это понять. Есть мужество, чтобы жить с этим, не впадая в отчаяние. Есть, наконец, странная человеческая способность верить, что все это, быть может, не так… Догадываешься, что я имею в виду? Ничего-ничего, твое время еще придет…
Мариотт вообще был человеком загадочным. Костя Бучагин, сидевший с Ариком за одной партой, с важным видом рассказывал, что тянется за Мариоттом какая-то таинственная история. Будто бы работал Мариотт в Физико-техническом институте, занимался чем-то таким, что должно было принести ему мировую известность, готовился защищать не кандидатскую диссертацию, а сразу докторскую, и вдруг в один прекрасный момент все бросил и перешел на работу в школу. Никто ничего не понял. Не было никаких причин. По слухам, директор института, у которого Мариотт был любимым учеником, между прочим сам – академик, светило первой величины, лично ездил к нему домой и уговаривал вернуться в лабораторию. Даже это не помогло. Будто бы Мариотт ответил ему, что потерял ко всему интерес. Не хочет более заниматься тем, что не имеет значения.
– Откуда ты это знаешь? – спрашивал Арик.
– Да, знаю-знаю, – отвечал Костя, значительно поднимая брови. – Чего тут знать? Все это знают…
Впрочем, странности Мариотта не ограничивались только прошлым. Были у него и другие черты, как будто специально предназначенные для того, чтобы привлекать внимание. Например, говорил Мариотт очень тонким, писклявым, почти девчоночьим голосом, и когда увлекался, то поднимал его до немыслимой высоты. Точно, забывая о земном языке, начинал петь на каком-то ином. Отдельных слов было не разобрать. Тем более, что Мариотт имел привычку на середине объяснения вдруг останавливаться, небрежно махать рукой, как будто стряхивая с нее что-то невидимое, и с отвращением говорить: Ну, это понятно… Или таким же тоном: Дальше прочтете в своем учебнике… Удивительным было и то, что все действительно оказывалось понятным. Причем не только Арику, как-никак прорабатывавшему дополнительную литературу, но даже Бумбе и Радикулиту, которые сроду ничего, кроме учебника, не открывали. Словно Мариотт вкладывал объяснения, минуя слова: неким способом, известным лишь ему одному. Тот же Бумба, не поднимавшийся по другим предметам выше неуверенных трояков, помаргивая белесыми веками, говорил, что, когда он слышит писклявые рассуждения Мариотта, у него в голове будто что-то включается. Будто начинает работать какой-то магнитофон. Хочешь – не хочешь, а запоминаешь. Как-то это не того, даже страшно, мямлил Бумба, почесывая мягкий нос. Глаза его от изумления округлялись.