Маленькая Луна. Мы, народ...
Шрифт:
Учеба в десятом классе давалась ему легко. Еще раньше он, слушая на уроках путаное меканье одноклассников, спотыкливые их объяснения, которым было жалко внимать, мучительные, до звона в ушах, невыносимые паузы, свидетельствующие о невежестве, искренне удивлялся, как это можно завязнуть в таких элементарных вещах. Ведь это так просто: прочел главу из учебника, пересказал самому себе, повторил, если надо, потом – ответил. Главное тут было – понять, схватить суть, выделить смысловое зерно, остальное неизбежно прикладывалось. Теперь же, сквозь оптику знаний, усвоенных за последний год, перечень школьных предметов выглядел уже совсем незатейливо. Подумаешь, квадратные или кубические уравнения! А со степенью «n», да еще с неограниченным количеством переменных? А рассматривать гравитацию в качестве «стоячей волны« вам в голову не приходило? А анализировать электролиз, когда, скажем, имеются не два, как в природе,
Школьные требования вызывали у него пренебрежительную усмешку. Все предметы, которые следовало пройти, были теперь четко разделены на нужные и ненужные. Нужные: физику, математику, биологию он зубрил до тех пор, пока они намертво не отпечатывались в сознании. Формулы, правила, определения должны были выскакивать сами собой. Скрытые отношения между ними – выведены на поверхность. Основное время он теперь тратил на это А предметы ненужные: географию, например, историю, литературу, он сводил к схемам, выраженным терминами и картинками. Это для него не составляло труда. Отвечать же по таким схемам было одно удовольствие: вспомнишь ключевой «иероглиф» – дальше все разворачивается само собой. Учителя любили его ответы за ясность. Он уже твердо решил, что поступать будет только в Университет. Правда, он пока еще колебался между физикой и биологией, но сам выбор учебного заведения был вполне очевиден. Простертые от Невы, поперек Стрелки, «Двенадцать коллегий», двенадцать слитых в архитектурном порыве, торжественных корпусов притягивали его, будто магнитом. Прерывалось дыхание, когда он, проезжая по набережной, видел повернутый к ней торцом двухэтажный Ректорский флигель. Здесь когда-то родился Александр Блок. Притягивали тени под старыми тополями. Притягивала асфальтовая тишина длинных университетских проходов. Слетал с мостов ветер. Медленно, будто во сне, переворачивались глянцевые тяжелые листья. Какой-нибудь из них обрывался, устав от скучного бытия, и, точно волшебный кораблик, беззвучно плыл в воздухе. Нет, только сюда, в этом у него не было никаких сомнений.
Правда, Костя Бучагин его уверенности не разделял.
– Зачем мы туда полезем? – спрашивал он, ощерясь, будто для того, чтобы напугать. – Там конкурс, сам знаешь: пять человек на место. С репетиторами, наверное, занимаются. А не поступишь – в армию загремишь, два года кобыле под хвост…
Он яростно встряхивал головой. У Арика в такие минуты холодели кончики пальцев. А вдруг действительно не поступит? Тогда – что? Тогда – звенящая пустота.
Зато это его решение безоговорочно поддержал Мариотт. Конечно, университет: ни о чем другом даже думать не следует. На одном из уроков он неожиданно заговорил о Средневековье. Нам сейчас даже трудно представить, какое это было странное время. Крестовые походы, в которые Европа вложила невероятное количество сил и средств, завершились ничем. Сначала пало Иерусалимское царство, затем – столица, вселенной, Константинополь. Мечта о христианизации мира развеялась. Ожесточение, вызванное этими неудачами, обратилось внутрь европейских границ. Повсюду – войны, восстания, мятежи. Император Священной Римской империи против Папы, гвельфы против гибеллинов, альбигойцы против католиков. Фридрих Барбаросса в приступе дикой ярости разрушает Милан. Англичане вторгаются на континент и захватывают большую часть Франции. Нет уже ничего устойчивого. Нет ничего, во что можно было бы верить. Один Папа на престоле в Риме, другой – в Авиньоне. Какой из них истинный? Оба предают друг друга анафеме. Прокатываются волны «черного мора». Зарастают травой великие европейские города. А далее еще – инквизиция, на кострах которой будут гореть сотни тысяч людей. Далее – бегство на пустынные земли Североамериканского континента. Кажется, что наступил конец света. И вот среди этой тьмы, сгустившейся, вроде бы, навсегда, среди хаоса, ненависти, вражды, всеобщего помешательства вдруг возникают первые университеты. Разум против отчаяния. Просвещенное знание против невежества и заблуждений. У каждой эпохи – свои герои. Зажглись те звезды, которые светят нам до сих пор…
У него что-то случилось с голосом. Фальцет был горяч и светел, как струя солнечной плазмы. Фразы посверкивали по воздуху и обжигали. Время распалось, в классе боялись пошевелиться.
Только Регина, сидевшая через проход, вдруг обернулась и необыкновенными, расширенными глазами посмотрела на Арика.
С Региной вообще начались какие-то сложности. Проявилось это еще перед Новым годом, когда все тот же неутомимый Костя Бучагин, слегка ерничая, чтобы не быть воспринятых слишком всерьез, пригласил к себе на вечеринку несколько человек.
– А что?.. Может быть, последний раз собираемся…
Было как всегда шумно и бестолково. Большая четырехкомнатная квартира на Мойке распахивалась жаром надежд. Родители Кости то ли куда-то уехали, то ли на целый вечер ушли. От заснеженного простора, от необыкновенной свободы легко билось сердце. И вот когда, уже ближе к одиннадцати часам, начали танцевать, не столько, правда, под музыку, сколько под головокружительный, смоляной, весь в блестках и конфетти, праздничный еловый запах, Регина, на секунду как будто задумалась и вдруг прильнула к нему, чуть запрокинув лицо. Арик неожиданно ощутил – какая она. До этого он долго топтался с Катькой Загориной, которая, видимо, поплыв от шампанского, довольно отчетливо терлась, чем только могла. И – ничего, ноль эмоций. А тут словно вспыхнуло что-то и обожгло.
– Эй-эй!… – сказал Костя издалека. – Чем это вы там занимаетесь?..
Он прижимал к себе Леночку Плакиц, бывшую на полголовы выше него, и, как ребенок, держал голову у нее на груди.
– Оставь их, – сказала Леночка материнским голосом.
– Эй-эй!.. Чтобы – никаких безобразий…
И в следующее мгновение все закончилось. Приторный голос, вытекавший из магнитофона, умолк. Все сгрудились у стола. Регина куда-то исчезла. А когда еще минут через десять Арик, превозмогая застенчивость, поинтересовался – куда, Костя, дурашливо выпучивая глаза, сообщил ему, что Регинка уже смоталась.
– Сказала, что ей пора. Ты что, серьезно затосковал? Ну, вон, пойди с Катькой, чего – простаивает…
Катька, однако, была ему не нужна. И вообще, как выяснилось, еще ничего не закончилось. Регина стала попадаться ему на глаза. Едва Арик подходил утром к классу, как в тот же миг, по обжигающему предчувствию, угадывал, что она уже здесь. Вон – сидит, выкладывает из портфеля учебники… Это происходило, как вспышка молнии. Точно у Регины, в праздничном забытьи прильнувшей к нему, стала после этого другая температура, и невидимое излучение, которое не ощущал никто, кроме него, пронизывало все тело. Он не мог сосредоточиться на уроках. Как бы ни старался он смотреть исключительно на доску или в тетрадь, какие бы дополнительные занятия, чтобы отгородиться от этого, себе ни придумывал, он все равно краем глаза видел Регину, сидящую через проход, и минутой позже спохватывался, что все остальное застлано какой-то поглощающей пеленой. Будто он смотрел на Регину сквозь суженную диафрагму. Иногда ему было даже трудно дышать. Он, конечно, догадывался, что некоторые из ребят уже прикоснулись к этой стороне жизни. Пересекли уже загадочный горизонта, к которому хоть единожды в жизни устремляется каждый. Собственно, чего там было догадываться? Достаточно было видеть, как Зуммер почти каждый день провожает до дому Машу Баглай, как они, не замечая вокруг никого, разговаривают друг с другом на переменах. Или послушать победные, торжествующие рассказы Кости Бучагина. Правда, Костя, чтобы произвести впечатление, вообще много чего говорил. Не всему из этого следовало доверять. Да и у него самого уже был некий микроскопический опыт. Все-таки с Катькой они так терлись не в первый раз. Однако, здесь было нечто иное. С Региной, как Арик втайне догадывался, обычных удручающих запретов не будет. Не будет разделяющего стекла, которое никакими усилиями не преодолеть. С ней можно было плыть прямо за горизонт. Отсюда и – жар, температура, загадочное излучение.
Ничего особенного, впрочем, не происходило. До весны, до бледных петербургских ночей они не сказали друг другу и пары слов. Регина держалась так, будто он для нее не существовал: скользила взглядом, кивала, тут же отворачивалась к кому-нибудь из подруг. Арику уже начинало казаться, что он все придумал. Не было никакого прикосновения, не было мгновенного чувства, что расширяется горизонт. Это все исчезло вместе со снегом. Он бродил по улицам, дымным от апрельского солнца, слышал звон голосов, наполнявшихся по весне гортанными переливами, смотрел как пучится в каналах вода от светлых дождей. Регина отодвигалась куда-то в область несбыточного.
Тем более, что приближалась выпускная морока. Мариотт, против обыкновения нервничая, предупреждал, что к этому следует относиться серьезно.
– Конечно, провалиться ты ни в коем случае не провалишься, но, боже мой, сколько надежд развеивалось из-за пустяков!.. Так устроена жизнь: один глупый шаг, один сбой, и ты – в трясине, из которой уже не выбраться…
Арик, если честно, не очень прислушивался. Мариотт говорил о чем-то своем, далеком, что лично к нему отношения не имело. Там была иная, искаженная чем-то, мучительная, непонятная жизнь, и совершенно не требовалось соотносить себя с ней. У Мариотта сложилось так, а у него будет иначе.
Никаких переживаний на выпуске он не испытывал. Математика, сочинение сплыли как сон, вытесненный из памяти пробуждением. Остался только привкус солнечной тишины в коридорах, привкус счастья, щекочущего, как пузырьки в газировке. Он не помнил, что именно говорил и писал, но нисколько не удивился, когда выяснилось, что сдал на отлично. Иначе, наверное, и быть не могло. За эту неделю он ни разу не посмотрел на Регину. Иная, необъятная жизнь уже наполняла легкие. Иные горизонты распахивались в осязаемой близости.