Мальвиль
Шрифт:
Все происходящее как-то расплывается передо мной, точно и мой мозг тоже затопило дождем, который колотит сейчас в окна. У меня странное ощущение, будто когда-то я уже пережил все это и все уже видел в своем прежнем существовании: и тусклый свет, и потоки воды, обрушившиеся на стекла, и боевые трофеи на стене, и стоящего передо мной Фюльбера, и его изможденное, едва различимое в полумраке лицо, и тяжелый монастырский стол, и всех нас, скучившихся вокруг, – безмолвных, придавленных, пожираемых страхом людей. Горсточку людей, затерянных в пустынном мире. Жаке возвращается на место, Фюльбер возобновляет свой речитатив, а Момо, теперь, когда улеглась буря, перестал скулить, но, проглотив причастие,
Месса заканчивается, а дождь все еще налетает волнами. И пусть порывы ветра с буйной силой сотрясают окна, ему все равно не удастся их распахнуть, разве только загонит в щели чуточку воды и она растечется лужицей по каменному полу, до самой стены. Мне приходит в голову мысль попросить Тома провести над этой лужицей счетчиком Гейгера. Но я тут же стараюсь ее отогнать. У меня такое чувство, что, если поторопить события, приговор будет наверняка смертельным. Все это, конечно, чистое суеверие – я и сам прекрасно это сознаю. И тем не менее я предпочитаю ждать. Как же я малодушен сейчас, на какие пустяки обращаю внимание, хотя всю жизнь считал мужество одной из главных своих добродетелей. Таким образом, отодвинув от себя час, в который нам должна открыться истина, я поворачиваюсь к Мену и спокойным голосом прошу ее разжечь огонь в камине. Я вполне владею своим голосом и внешне держусь, хотя совсем ослабел духом. Впрочем, огонь нам сейчас необходим. Я замечаю вслух, что, как только мы начали двигаться, в зале почему-то стало нестерпимо холодно.
Пламя вспыхивает. Онемевшие от ужаса люди жмутся к огню. Проходит несколько минут, теперь я просто не в силах выносить их молчания. Я вскакиваю с места. И начинаю шагать взад-вперед по комнате. Мои каучуковые подошвы бесшумно скользят по каменным плитам пола. Стекла сплошь залиты водой, и мне кажется, будто весь Мальвиль затоплен и скоро всплывет, как ковчег. Живущий во мне страх настолько велик, что я бегу от самого себя, погружаясь в какой-то бред, мне без конца лезут в голову мысли, одна нелепее другой. Например, мне хочется схватить висящую на стене шпагу и поскорее свести счеты с жизнью, пронзив себя насквозь, как римский император.
Вдруг шквальный ветер налетает с новой силой, а дождь прекращается. Я, должно быть, уже привык к шуму дождевых потоков, и теперь мне кажется, что сразу же наступает тишина, хотя по-прежнему неистово завывает ветер и под его порывами все так же дребезжат стекла. Я вижу, как мои товарищи, сбившись в кучу у очага, в едином порыве поворачиваются к окну, со стороны, в полумгле кажется, что у всех этих голов одно общее тело. Тома отделяется от группы и безмолвно, даже не взглянув на меня, подходит к стулу, где оставил свою экипировку, медленными уверенными движениями он натягивает плащ, тщательно застегивает его, а потом надевает огромные темные очки, каску и перчатки. Он берет счетчик Гейгера – наушники, настроенные на «прием», висят у него на шее – и направляется к двери. Темные очки, закрывающие всю верхнюю часть лица, делают его похожим на робота, выполняющего техническое задание и меньше всего думающего о людях. Дождевик у него черный, каска и сапоги тоже.
Я снова подхожу к товарищам, теснящимся у огня. Рядом с ними мне легче ждать. Огонь в очаге горит неярким пламенем. Бережливость Мену проявляется даже сейчас. И мы жмемся к этому жалкому огоньку, повернувшись спинами к двери, откуда должен прийти наш приговор. Мену сидит на приступке камина, Момо – напротив матери, по другую сторону очага. Он без конца переводит взгляд с матери на меня. Не знаю, что представляется ему под словами «радиоактивные осадки». Но чтобы испугаться, ему вовсе не обязательно понимать, что происходит, он верит мне и своей матери. Лицо у него белое как бумага. Его черные блестящие глазки устремлены в одну точку, а все тело сотрясает мелкая дрожь. Вероятно, точно так же дрожали бы и все остальные, если бы не научились сдерживать себя.
Моих приятелей даже нельзя назвать бледными, они просто пепельно-серые. Я оказываюсь между Мейсонье и Пейсу и замечаю, что все мы как бы одеревенели, стоим сгорбившись, опустив головы, глубоко засунув руки в карманы. Рядом с Пейсу – Фюльбер, его изможденное лицо сейчас тоже землистого цвета, он прикрыл веки и стал похож на покойника. Фальвина и Жаке шевелят губами. Вероятно, молятся. Малыш Колен переминается с ноги на ногу, он зевает, тяжело дышит и без конца глотает слюну. Одна Мьетта безмятежна. Если она и волнуется, то только за нас, а вовсе не за себя. Она обводит взглядом наши свинцовые лица и, как бы желая подбодрить, каждого одаривает чуть заметной улыбкой.
Наконец ветер стихает, и, так как мы по-прежнему молчим и не слышно больше даже потрескивания тлеющих дров, в зале вновь воцаряется гнетущая, мертвая тишина. Все последующее произошло столь молниеносно, что я не успел удержать в памяти переход из одного состояния в другое. Впрочем, переходная стадия описывается только в книгах. В жизни обычно ее не бывает. Дверь в большую залу с грохотом распахивается, на пороге появляется Тома, с безумными глазами, без каски, без очков. Не своим голосом он торжествующе кричит: «Нет! Ничего нет!»
Не слишком-то вразумительно, однако мы тут же все понимаем. Нас подхватывает стремительный порыв. Мы мчимся к выходу и с трудом все вместе протискиваемся в дверь. В ту самую минуту, когда мы вылетаем во двор, снова начинается дождь. Он льет как из ведра, но нам теперь все нипочем! Кроме Фюльбера – он укрывается под навесом над маленькой дверью, ведущей в башню, и Фальвины с Мену, которые присоединились к нему, – мы все с хохотом и криками носимся под дождем. Впрочем, дождь теплый или, может, он кажется нам теплым. Он стекает с нас ручьями, от него сверкают потемневшие столетние плиты, выстилающие двор замка.
С навесных бойниц галереи, опоясывающей донжон, дождь маленькими каскадами скатывается по старым каменным стенам и ближе к земле сливается с потоками ливня. Небо сейчас белесовато-розовое. Уже более двух месяцев мы не видели таких ясных небес. Вдруг Мьетта срывает с себя блузку и подставляет дождю обнаженную крепкую грудь, не знающую лифчика. Она хохочет, приплясывает на месте, извивается, размахивает руками, воздевает к небу гриву своих волос, приподняв их ладонью. Я нисколько не сомневаюсь в том, что мы бы тоже пустились в пляс, если бы не была утрачена традиция первожителей. Мы не танцуем, но зато мы разглагольствуем.
– Вот увидишь, – кричит Пейсу, – как поднимутся теперь наши хлеба.
– Тут одним дождем не обойдешься, – возражает ему Мейсонье, – неужели ты воображаешь, что у нас не вылезло ни одного стебелька потому только, что не было дождя? Ведь растению нужно еще и солнце.
– Ну, солнца теперь будет хоть отбавляй, – кричит Пейсу, его надежды не знают отныне границ. – После такого дождя непременно вылезет и солнышко. Ведь правда, Жаке? – добавляет он, влепив тому хорошего тумака.
Жаке соглашается, что, конечно, теперь появится и солнышко, но ответить Пейсу таким же тумаком не осмеливается.