Малый заслон
Шрифт:
На портянке виднелось мокрое красноватое пятно. Майя осторожно отняла прилипшую к ранке портянку, и все вдруг увидели, что на пятке действительно мозоль, раздавленная и уже превратившаяся в гнойную рану. Опенька подскочил от неожиданности и удивления:
— Ваня!
Смех разом прошёл.
— Как же это ты, Ваня? И молчал до сих пор?
Санитар ничего не ответил, только пожал плечами.
Майя принялась торопливо перевязывать ранку. Опенька и Карпухин растерянно смотрели на санитара. К ним подошёл старшина Ухватов.
— Что случилось?
Опенька встал.
— Мозоль у парня…
— Что?
— Мозоль.
Старшина нагнулся и, осмотрев ногу санитара, сказал:
— Ты что же до сих пор не научился портянки крутить?!
— В
— Ерунда, заживёт!
— А все же в медсанбат бы надо, — поддержал Майю Опенька.
Иван Иванович безразлично смотрел на них, ему было все равно — отправят ли его в медсанбат, или оставят на батарее — он на все готов.
— Ладно, — согласился старшина. — Но не в медсанбат, а на кухню, будешь картошку чистить. А ты, Опенька, вот что, предупреди всех разведчиков, чтобы не расходились. Сейчас из хозчасти придёт парикмахер, пострижёт вас, а потом — в баню все. Понял?
— Понял, товарищ старшина!
Ухватов пошёл через двор на огороды: там солдаты второго огневого взвода топили баню. Опенька и Карпухин привели Силка под навес, где сидели теперь разведчики. Санитар держал в руке сапог (сумку он по забывчивости оставил возле Майи), нога его была перевязана бинтами.
Разведчики дружно засмеялись, увидев в таком виде Ивана Ивановича, кто-то спросил:
— Это чем она тебя — сумкой или поленом?
— Мы вот шутили, а человек, можно сказать, и в самом деле подвиг совершил, — сказал Опенька, и голосом, и выражением лица давая понять, что говорит вполне серьёзно. — Оказывается, такую мозоль натёр на ноге, ай да ну, и молчал.
— А кто виноват?
— Кто бы ни был виноват, а человек молчал, терпел и с поля боя не ушёл. Ради нас же.
Карпухин, стоявший у входа под навес, неожиданно крикнул:
— Воздух!..
Разведчики смолкли, и в тишине отчётливо послышались звуки моторов. Карпухин вышел из-под навеса и стал смотреть в небо. Все с напряжением следили за ним и ждали, что он скажет.
— Наши.
Снова задвигались под навесом разведчики: кто-то принялся дописывать неоконченное письмо родным, кто-то просил химический карандаш, чтобы написать адрес на треугольнике; некоторые лежали молча, думая о своём самом сокровенном, чему, может быть, никогда не суждено свершиться; но большинство бойцов вели оживлённый разговор, вспоминая разные истории из боевой жизни, смешные и не смешные, остряки сыпали анекдоты — в общем, так или иначе, всем было весело, у всех было хорошее, приподнятое настроение. Трудности позади, а впереди — отдых, пусть двух-трехмесячный, но отдых. А что будет потом — бои, бои?.. Но это будет потом, и когда придёт — встретят, переживут, вынесут, и сейчас об этом «потом» никто не думал. Но оживлённо и весело было не только потому, что уходили на отдых — на батарее появилась женщина, и это событие вызвало разные толки среди бойцов. Никто ничего по-настоящему не знал, но догадок было много. Кто-то сказал, что она жена какого-то погибшего командира танковой роты, бывшего друга Ануприенко, и что у капитана будто бы даже есть её фотография с надписью. И ещё один вопрос волновал бойцов: останется ли она на батарее? Отвечали на него тоже по-разному. Щербаков хмурил брови, он был явно недоволен и считал, что женщина на батарее не к добру. Ничего хорошего от этого не будет.
Мало-помалу стали говорить вообще о женщинах, которых приходилось им встречать в жизни или о которых слышали когда-либо от других; женщины почти все оказывались плохими, даже учительница, о которой вспомнил Опенька, тоже была не из приятных, но зато жены — хорошие. У каждого — смирная, работящая, а главное, верная. Один только Щербаков ничего не говорил о своей, он хмурился, исподлобья поглядывая на товарищей.
— Остапа Бендера сюда бы, — сказал он угрюмо.
— Кого? — переспросил Опенька. — Какого Астапа?
— Остапа, говорю, рога заготавливать!
— Кого, кого? — допытывался Опенька. Он не читал ни «Двенадцати стульев», ни «Золотого телёнка».
— Ро-га!
— Не любит баб, — покачал головой Опенька.
— Может, братцы, у него того… осколком… вот он теперь и… — засмеялся Карпухин.
— Не болтай, — остановил его Опенька. — Не знаешь человека, может, у него обида какая на сердце.
— Что, бросила?
— Положим, что бросила. Все может быть.
— Фу, какая невидаль, мало ли их на белом свете!
— Мало ли, много ли, — заметил Горлов, — а одна всегда дороже всех. Вот со мной такой случай был. Привязалась ко мне одна девка. Работал я тогда кладовщиком на базе. Женат уж был, сынишке три года. А она, стерва, как змея, да красивая, так и вьётся вокруг меня. Останусь я после работы накладные приходовать, и она тут как тут, не уходит. То начнёт чулки подтягивать, чтобы эти свои коленки показать, то кофточка вроде расстегнётся у неё и этот самый чёрный лифчик видать, тьфу, пропасть.
— Так что ж она к тебе цеплялась, знала, что женат?
— Знала. Так вот, как-то остались мы вдвоём с ней на складе. Она, значит, подошла ко мне и вот эдак хвать за шею и прилипла губами к моим.
— Поцеловала?
— Да ещё как! Умела целовать, чертовка. Прямо всем ртом, чуть было губы мои не проглотила. А во мне так все и заходило… Поцеловала и говорит: «Жинка-то твоя, поди, так не может, а?..» Вот и возьми ты её, знает, за какое место укусить. Ежели бы я размяк в тот момент, все, запил бы, разошёлся с женой, бросил сына, ну и все. Вот так и мужик иной к бабе… а она уж и готова.
— Чем же ты с ней-то закончил?
— А ничем, прогнал — и весь разговор.
— Маху ты дал, старина, — заключил Опенька и, заметив вошедшего под навес ефрейтора Марича, крикнул: — А-а, Оська-брадобрей, ты ещё жив?.. А мы тебя ждём. Как ты сегодня, с одеколончиком аль опять к речке пошлёшь?..
6
Ефрейтор Иосиф Марич числился в хозроте полка, официально же служил ординарцем у заместителя командира полка по хозчасти майора Шкуратова и был полковым парикмахером. Марич выполнял свои обязанности с большим рвением — майор всегда ходил с чисто выскобленным подбородком. Стриг и брил Иосиф и командира полка. Но это доставляло ему много тревог и волнений. Нужно было пробираться на наблюдательный пункт, а там рвались снаряды и мины, иногда залетали и пули. Кто знает, может быть, у Марича все сложилось бы совсем по-другому и он был бы теперь неплохим солдатом, если бы сразу попал в огневой взвод (привычка — большое дело!), но он, как говорится, тыловик, в обозе и на последней подводе. Здесь иные правила, чем на передовой, иные боевые будни. Летят самолёты, будут ли бомбить, или нет — полезай в щель. Иосиф не разбирался, чьи это гудят самолёты, свои или чужие, сначала прыгал в щель, а потом уже смотрел на знаки различия на крыльях. Его друг, татарин Якуб, — тоже из хозроты — портной, подшучивал над ним, но в сущности и сам был таким же. Он тоже все жаловался, что его не отпускают на батарею, что и он мог бы стать неплохим наводчиком, а ему приходится даже здесь, на фронте, работать иглой, но за все время не написал ни одного рапорта с просьбой отправить его на огневую. В общем, в полку все хорошо знали Якуба и Иосифа — портного и парикмахера, и в шутку называли их «ветеранами». Когда полк отходил на отдых или случалась маленькая передышка, Иосифа немедленно посылали на батареи стричь бойцов. Получил он такое задание и сегодня. Майор Шкуратов утром сказал ему, чтобы брал чемоданчик и шёл на батареи и, как бы между прочим, добавил, что полк завтра своим ходом отправляется в Новгород-Северский на переформировку. Иосиф поспешил сообщить радостную весть Якубу, но тот уже от кого-то узнал и раздобыл по случаю полную фляжку водки (в хозроте её всегда можно найти). Они выпили по стопке, закусили свиной тушёнкой, и Иосиф, разогретый водкой, весёлый, посвистывая, отправился выполнять задание.