Манефа
Шрифт:
Петр Андреевич опять приподнял палец:
— Ты вот осчастливить нас решил. Так сказать, покаялся, получил грехам отпущение, и айда на отцовство и супружество. В самый раз под ёлочку подгадал. Однако, и я ведь к сему свиданьицу тоже весь этот год шёл. Всякого понадумал-понафантазировал. То Богу молился, то к четям посылал. Даже об убийстве мыслишки прокрадывались. Зато могу теперь заявить осознанно и несомнительно: не нужен ты нам. Убирайся. Утопывай. Чтобы духу твоего тут не было. Таково моё окончательное решение.
И
— Будьте вы с Танькой прокляты!!
Буслай смотрел на дрожащие в кривоте губы, на зажмуренные удержанием слёз глаза. И холод из живота возгонялся в сердце, ожимал горло, горбатил межплечье.
Да, надо было понять и принять решение человека, русского крестьянина, отца, чья дочь-дочурка, радость и надежда, поехав за судьбой в дальние города, так и не закончила строительного колледжа, но нашлялась-нагуляла ребёнка, и затем, скинув его дедам, уже совсем отвязано зажила с каким-то носатым-усатым Аликом. Полупьяная, раскрашено-чумазая, торговала теперь в кавказской конуре всякой дрянью.
— Где?!
— Не греши. Ты же ноне святой, только щёки подставлять должен.
Петр Андреевич официально усыновил Егорушку, дав свои отчество и фамилию. Пусть парнишка растёт, думая, что он просто запоздалый ребёнок. Чтобы никто, нигде и никогда не посмел ткнуть его шлюхой-матерью и бомжарой-отцом.
— Досидишь до шести утра, соберёшь свои прянички, и — скатертью дорога. На все, так сказать, четыре стороны.
— Взглянуть хоть на малого позволь?
— Нет. Ради него и не допущу.
Надо было понять. Принять.
Два диких затяжных запоя довели до психушки. Прочищенный галоперидолом и утихомиренный «серкой» до овощного состояния, опять же сырым апрельским вечером стоял Буслай на коленочках перед Зотиком. «Ох, горе ты, горькое! Дурья твоя башка!» — и снова монтировал он леса для реставраторов, помогал Толику, выбивал ковры-дорожки. Подхватничал. Но уже без всякого задора-радости. И без старушечьего любования.
Продержаться удавалось не более месяца. Накатывала депрессия, когда даже свет луны резал болью, а лёгкий шорох разворачивался дикими страхами — и Буслай запивал. Пил он всё, со всеми, где только что мог добыть. Пропадая неделями, вдруг приползал — грязный, избитый, раздетый и разутый. Размазывая сопли и слюни, скулил о себе и грязно, до богохульства, ругал остальной мир. В эти периоды Зотик прятал Буслая, даже что-то лгал настоятелю, чтобы мужика не погнали с прихода — какая-никакая, а всё ж работа, не отлучили от таинств — ведь тогда гибель точно неотвратимая. Терпеливо мыл загаженные полы, подстирывал, штопал, выносил опустошённые бутылки и отпаивал настоями трав. И ничем не попрекал. Так, ворчал-бурчал необидно.
Что понудило этого малосильного, хворобного старичка взвалить на себя и понести такой тяготный и неприглядный крест? Почему именно Буслая выбрал он из виденных-перевиденных алкашей и бродяг, то и
Чем же Зотику показался именно этот? То осталось тайной сердца монаха.
Буслай, уловив свою безнаказанность, по протрезвлению винился теперь нетрудно, даже вызывающе: да, мол, падаю, грязнюсь, но потому как больной, одержимый. Жизнь подломила, судьбина подсекла, и демоны одолевают. А православные должны прощать, обязаны — так Бог заповедал! Отлежавшись, правда, впрягался в работу по-полной, подхлёстывая себя чефиром, крутился и тянул, не ведая ни отдыха, ни продыха. Как раз в храме капитально меняли трубы отопления и канализацию, и его взрывная физическая мощь была весьма к месту.
И ещё. При всех своих пьяных безобразиях, никогда Буслай не проявлял ни к кому насилия. Это его били милиционеры, грабили собутыльники, оскорбляли проститутки. Он же свой кураж демонстрировал только в работе.
Однако по зиме начал вдруг резко слабеть, спал с лица, пожелтел глазами. Ночами крутился, покряхтывал от бродячих болей то в суставах, то в подреберье. Зотик предлагал обратиться к врачам, тем более, были и свои, воцерковлённые, но — куда там! Даже когда и без выпивок тошнило уже постоянно, Буслай только кисло усмехался: «А давай, отец, на руках! Передавишь, веди хоть в анатомический театр, студентам на опыты». Открылись частые носовые кровотечения, на животе всплыла венозная «голова медузы». Но страшно догадывающемуся Зотику оставалось только ждать. Ждать, когда бычащемуся Буслаю станет невмоготу.
Невмоготу стало прямо на улице. Они возвращались из храма предсретенскими сумерками в том чудном душевном расслаблении, каковое наступает после вечери с миропомазанием. Синяя февральская тишина не смущалась мягким скрипом их шагов по свежо подсыпаемому снежку, а других звуков в переулках частного сектора в это время и небывало. Буслай, с утра какой-то угнетённый, за службу отмяк, расправился складками вокруг глаз. И теперь, поддерживая под локоток мелко топотавшего Зотика, он то и дело вскидывался к невидимому небу, игриво сфыркивая с усов тающие звёздочки. Как вдруг, закосившись, пошёл-пошёл на подгибающихся ногах в сторону. И упал, ткнувшись лицом в призаборный сугроб.
— Олежек! Олежек! — Зотик за воротник вытянул его из закровавленного отпечатка. Обняв, пытался посадить. — Что же это, Господи? Господи Иисусе!
Диагноз, он же приговор: алкогольный цирроз печени на последней стадии.
Перерождающаяся ткань, уплотняясь, рубцами пережимала внутренние сосуды печени и загоняла кровяное давление уменьшающегося органа до неизбежности разрыва вен. Как правило, после первого обильного кровотечения восемьдесят процентов больных не проживало и года.