Марджори в поисках пути
Шрифт:
Когда я назвал ей свое имя и место, откуда я звоню, пауза слегка затянулась. Затем я услышал:
— Привет, Уолли. Как чудесно услышать тебя.
Никакого взрыва восторга, ни даже некоторого удивления, теплый и мягкий ответ. Разумеется, сказала она, я должен приехать к ней как можно скорее, она ждет меня с нетерпением. Ее дочь тоже будет в восторге от сценариста, поскольку обожает театр.
Меня отвезла к ней Маша в желтом «кадиллаке» длиной с целый дом. Мы свернули с шоссе на дорожку к красивому старому белому дому с табличкой у ограды, на ней стеклянными буками было набрано: Шварц. На террасе в кресле сидела седоволосая женщина — я решил было, что это пришла с воскресным визитом одна из бабушек. Мы вышли из машины и подошли к террасе, и я едва пришел в себя от удивления и даже шока, когда эта седая леди оказалась Марджори. Сказать по правде, она куда больше была похожа на миссис Шварц, чем на Марджори
Несмотря на седину (явно преждевременную, ей нет и сорока лет), она все еще привлекательна, стройна, с приятным лицом и мягкой манерой поведения, и в ней остается нечто неуловимое от Марджори прошлых лет. У нее есть дочь четырнадцати лет Дебора. Она куда больше похожа на девушку, которую я знал, чем сама миссис Шварц. Этого и следовало ожидать, я думаю. Все равно несколько не по себе, когда твоя первая любовь оказывается седоволосой матерью четырех детей. У меня не выходила из головы мысль, насколько Марджори была мудра, когда отказала мне в те давние дни. Мужчина тридцати девяти лет не слишком хорошо подходит сорокалетней женщине. Пройдя несколько романов и разводов, я все еще чувствовал себя относительно молодым человеком, лишь собирающимся остепениться. Она пошутила насчет своих седых волос, но в этой шутке не было горечи, а лишь легкая умиротворенная печаль сожаления, если это имеет какой-либо смысл.
Она совершенно явно была умиротворенной. Я не мог иначе понять ее взгляд, которым она оделила своего мужа, вернувшегося с двумя сыновьями: в старом тренировочном костюме он гонял с ними мяч; Мардж поцеловала его, потного и грязного, и даже не поцеловала, а просто коснулась лицом его плеча. Он — добродушный мужчина под пятьдесят, широкоплечий, немного располневший, с зачесанными на макушку седеющими волосами. Он повел себя очень тактично в этой ситуации, если можно назвать ситуацией то, что он обнаружил свою жену в компании Маши и меня. Он был любезен, даже обаятелен; ни намека на оскорбленное самолюбие, никаких язвительных вопросов; наоборот, искренняя приветливость, приглашение заходить на коктейль, перемежающиеся комплиментами моим пьесам. Я пребывал в его обществе не слишком долго, поскольку он ушел мыться, переодеваться, а потом ребята утащили его с собой на берег моря смотреть на фейерверк. Ребята выглядели совершенно обычными детьми лет одиннадцати и девяти, если я не ошибаюсь. Пока они не ушли на берег, Марджори суетилась вокруг них, как это делает каждая мать. Ей пришлось остаться дома, поскольку их прислуга ушла, а у нее дочь-подросток. Так получилось, что у меня оказалась возможность поговорить с ней. Несколько раз я порывался уйти (миссис Михельсон уехала несколько раньше, к моему облегчению, потому что к ней должны были прийти гости на коктейль), но Марджори настояла, чтобы я остался. Позднее мне стало ясно, что заставило ее это сделать. А тогда я мог только догадываться. Но я трясся от волнения, как последний идиот, и я остался.
Мы с ней выпили несколько коктейлей. Возможно, иначе она не могла бы говорить. Поначалу она чувствовала себя в моем присутствии неловко, даже немного боялась, хотя и была любезна. Все это становилось довольно любопытным. Она немного повоевала с дочерью, настаивая, чтобы та перед фейерверком сначала позанималась на пианино, и выиграла этот бой. Девочка что-то пробурчала про себя и ушла в дом. Я тут же вспомнил, как мать Марджори в былые времена умела настоять на своем; сама Марджори унаследовала от нее такую же сдобренную юмором твердость.
Мы расположились на поляне перед домом в креслах, попивая коктейли и глядя на закат. Она расспрашивала меня о Бродвее и Голливуде. Но я должен сказать, ее вопросы отличались от почти религиозного отношения к таким вещам миссис Михельсон. Я чувствовал, что ей интересно все обо мне, и откровенно отвечал на ее вопросы. Ее ответные реплики звучали разумно и по существу, какими они были всегда. Она по достоинству оценивала мои пьесы, особенно порадовало меня то, что больше всего ей понравилась «Мягкая лужайка». Мне кажется, автор всегда испытывает слабость к своим провалившимся вещам, но совершенно верно и то, как заметила она, что в этой пьесе я в первый раз вышел за рамки чисто механического фарса и чего-то достиг.
Чтобы уйти от этой темы, я рассказал о своей случайной встрече в Голливуде с Ноэлем Эрманом. Она заинтересовалась этим, но как-то отстраненно, ничто не шевельнулось в ней. Ее позабавило, и только, когда я упомянул, что он был женат на толстой немке-фотохудожнице, которая прибилась к какой-то из съемочных групп. Она сказала, что встречалась с миссис Эрман в Париже. На мои слова о том, что Ноэль закончил карьеру как третьеразрядный автор сереньких телевизионных пьес, живущий в основном на деньги своей жены, она
— Ноэль никогда не был настоящим писателем, и ты это знаешь, — сказала она. — Я думаю, ему следовало стать учителем или юристом. У него ясный ум и живое воображение. Но, я думаю, для академической карьеры у него чересчур неровный характер.
Я не смог заставить себя не произнести — и, сознаюсь, это была моя слабость — пришедшие мне в голову слова:
— Было время, когда ты считала Ноэля выдающимся писателем, Мардж.
К моему удивлению, она стала отрицать это. Она сказала, будто с самого начала, с «Южного ветра», ей было совершенно ясно, что во мне есть задатки профессионала, а Ноэль не более чем дилетант. По ее словам выходило так, будто именно она подвигла меня стать писателем, чуть ли не открыла меня миру. Когда я попытался мягко возразить, она даже пришла в волнение. Не было никакого сомнения в том, что она верит каждому произнесенному ею слову. В своем воображении она переписала все прошлое, и теперь получалось так, словно она была единственным человеком, который знал, какой талант скрывается в Уолтере Ронкене. Стоило ли мне говорить о том, что меня всегда выводили из себя ее советы тщательно изучать великолепные творения Ноэля, чтобы улучшить мой собственный писательский дар? Даже сейчас, двадцать лет спустя, воспоминание об этом кольнуло меня. Но для нее этого уже не существовало, как не существовало и ни для кого больше в этом Божьем мире, кроме меня — и только для меня, поскольку на мне висит проклятие писательской памяти.
Я рассказал ей о своем браке и разводе. Она читала или слышала о нашем разрыве с Джулией и мягко мне посочувствовала. Может, это так подействовали на меня коктейли или закат, окрасивший облака во все оттенки золотого и красного цветов, но я впал в меланхолию и философию и стал рассуждать, как трудно быть женатым на актрисе. Говоря об этом, я произнес такие слова:
— Ты можешь быть более чем уверена в том, что ты намного счастливее, чем могла бы стать Марджори Морнингстар.
Она повернулась ко мне и пристально поглядела на меня, и тут мы с ней снова начали по-прежнему понимать друг друга. И тотчас же в голубых глазах миссис Шварц появилась прежняя Мардж. И эта Мардж произнесла:
— Боже мой, неужели ты помнишь это еще? Ты можешь. У нас с тобой великолепная память. А я теперь не могу даже представить, что я грезила об этом имени с десяток лет… Марджори… Морнингстар…
Было что-то очень щемящее в том, как она произносила звуки этого имени, улыбаясь. Это была ее прежняя теплая улыбка. Она нисколько не изменилась.
Она продолжала наполнять наши бокалы. Ее устойчивость к алкоголю поразила меня; было похоже на то, что он не действует на нее вообще, разве только ее речь становилась все свободнее. Мне пришлось отказаться от пары порций, поскольку голова у меня начинала уже кружиться. Ее дочь в доме заиграла, не очень уверенно, романс «Любите любовь». И тут она единственный раз повела себя странно — встала из кресла с бокалом в руках и начала вальсировать. Было что-то причудливое в этой седоголовой женщине в развевающемся платье, вальсирующей сама с собой на фоне заката, в ее долгой тени, скользящей за ней по лужайке. Она сказала, что этот романс напомнил ей одного человека, которого она повстречала в Европе и который занимался какими-то деликатными делами вроде спасения евреев от нацистов. Что-то произошло с ней, когда она заговорила о нем. Ее голос стал куда более похож на тот голос, который я помнил (темнело, и, быть может, повлияло еще и это). Из него пропала ровность, эти авторитарные родительские нотки. Вскоре из дома появилась ее дочь, попросила и получила разрешение пойти смотреть фейерверк, и Мардж, похоже, обрадовалась ее уходу. Она еще какое-то время говорила про этого человека. Я подумал, что он много значил для нее, хотя бы просто как память. Это само по себе было любопытно. Мне всегда казалось, что именно Ноэль был самой большой любовью ее жизни, и я был уверен, что знал все о Марджори Моргенштерн вплоть до дня ее замужества (за исключением того, было ли у нее на самом деле что-нибудь с Ноэлем — в это я просто не мог поверить, хотя и полагал, что что-то было). Но этот человек на пароходе явно был важным отсутствующим звеном, возможно, даже ключевым.
Потом она рассказала мне о своем брате Сете, погибшем при Окинаве, где он служил пилотом палубной авиации; о своем втором ребенке, умершем прямо в колыбельке двух месяцев от роду от удушья (доктора не могли понять, почему). О своем отце, обанкротившемся и получившем в результате этого инфаркт, и как ее муж, заплатив колоссальные деньги лучшим докторам, вернул его к жизни; о том, как ее свекровь, четыре года прикованная к постели, медленно умирала в своем доме от болезни крови. Она говорила об этом вполне отстраненно, хотя по ее тону нельзя было сказать, что она не жалеет самое себя, даже когда она сказала: