Марина Цветаева: беззаконная комета
Шрифт:
В Голлидэй – соединение задора мальчишки и женственности, угловатости и взбалмошности, своенравия и любвеобилия. Похоже, что как раз в этом-то смешении качеств, не слишком удобных для общежития, Марина и увидела незаурядность молодой актрисы. То, что для других было лишь проявлением дурного характера, в глазах Марины – органика, которую нельзя судить по обычным меркам. И у Елены Оттобальдовны Волошиной, и у Анны Ильиничны Андреевой, и у ее дочери Веры Андреевой Цветаева узнавала, отмечала и любила незапрограммированность реакций – проявление причуды, «взбрыка», спонтанной, неподавленной «природности»… В век прагматизма и «машинной цивилизации» Цветаева с особенной нежностью
Софья Голлидэй
Сонечка не меньше Марины устала от одинокой борьбы за выживание в чудовищных обстоятельствах революционной Москвы. Хрупкая, своенравная, с кусачим характером, она, как и Марина, в сущности, едва жива под тяжестью свалившихся на нее испытаний. Но она истинная актриса, как и Марина – истинный поэт, а это означает, что у той и у другой сердце лишено защитного экрана. Обе они умеют презирать внешние неустройства, но тем острее страдания души. А ведь у одной на руках голодные дети, у другой – добровольно взятый на себя долг помощи сестрам…
Охотнее всего Сонечка говорит с Мариной о любви – взахлеб, сверкая глазами и обильно проливая слезы. И она была влюблена в эти месяцы в Ю. З. (и тоже безответно), и для нее, как и для Марины, земная любовь – высшая ценность существования. «Есть любовь – есть жизнь, нет любви…»; «…революция – не революция, пайки – не пайки, большевики – не большевики – все равно умрет от любви, потому что это ее призвание – и назначение» – так позже написала о Сонечке Цветаева. Но то же она говорила не раз и о себе самой! В жалобных речах Сонечки она услышала хорошо знакомое ей страдание неприкаянности, узнала непереносимое чувство сердечной заброшенности. И собственное жаркое сердце, всегда открытое любви. То была еще одна встреча с человеком ее родной органики. Первой была сестра Ася, второй – Майя Кювилье, третьим стал Константин Бальмонт, с его непрерывной чередой горячих влюбленностей, всякий раз до глубины потрясавших его существо. И вот теперь – Сонечка…
С едва набухающими весенними почками Голлидэй появилась в доме Марины, а в начале июля они уже прощаются. Сонечка уезжает из Москвы с кем-то, кто показался ей самым необходимым. Марина дарит ей на прощание платье, бусы, кольца – и остается с ножом в сердце. В пустыне полного одиночества – всего за несколько месяцев до того, как ее накроет с головой беспощадная волна смертного 1919 года…
Софья Голлидэй в роли Настеньки в спектакле «Белые ночи»
Шестого июля 1919 года она читала «Фортуну» во Дворце искусств, как теперь называли бывший особняк Соллогубов. Наркомат по делам национальностей несколько месяцев назад переселился в другое место.
И волей случая она читала пьесу в той самой «розовой зале»! Еще совсем недавно тут стоял ее «Русский стол», за которым она клеила газетные вырезки и писала глупейшие аннотации, – стол, за которым была создана эта самая «Фортуна»!
«Читали, кроме меня: Луначарский – из швейцарского поэта Карла Мюллера, переводы; некий Дир Туманный – свое собственное, т. е. Маяковского – много
Луначарского я видела в первый раз. Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но с “легкой полнотой” (как Анна Каренина). Весь налегке.
Слушал, как мне рассказывали, хорошо, даже сам шипел, когда двигались. Но зала была приличная.
“Фортуну” я выбрала из-за монолога в конце:
Так вам и надо за тройную ложь Свободы, Равенства и Братства! ………………………………………………… Так отчетливо я никогда не читала. … И я, Лозэн, рукой белей, чем снег, Я подымал за чернь бокал заздравный: И я, Лозэн, вещал, что полноправны Под солнцем – дворянин и дровосек!..Так ответственно я никогда не дышала. (Ответственность! Ответственность! Какая услада сравнится с тобой! И какая слава?!)
Монолог дворянина – в лицо комиссару – вот это жизнь! Жаль только, что Луначарскому, а не… хотела написать Ленину, но Ленин бы ничего не понял, – а не всей Лубянке, 2!
Чтению я предпослала некое введение: кем был Лозэн, чем стал и от чего погиб.
По окончании стою одна, со случайными знакомыми. Если бы не пришли, – одна. Здесь я такая же чужая, как среди квартирантов дома, где живу пять лет, как на службе, как когда-то во всех семи русских и заграничных пансионах и гимназиях, где училась, как всегда – везде».
Вскоре Цветаева узнала от Бальмонта, что заведующий Дворцом искусств Рукавишников оценил чтение «Фортуны» в шестьдесят рублей. Это была стоимость трех фунтов картошки – или трех фунтов малины – или шести коробков спичек.
«Я решила отказаться от них – публично – в следующих выражениях, – писала Цветаева в прозе “Мои службы”. – 60 руб. эти возьмите себе… а я на свои 60 руб. пойду у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при котором так оценивается труд».
Глава 22
Чердачное
Пьесы, роли, красавцы, любови, дружбы…
Но на дворе год – самый страшный из всех революционных; по словам самой Цветаевой – «самый чумный, самый черный, самый смертный из всех тех годов» – 1919-й.
Давно спалили на дрова московские заборы, оклеенные листовками, воззваниями и декретами, сожжены многие деревянные городские строения, оказавшиеся без хозяев. Растащили уже на дрова и «шоколадный домик» в Трехпрудном переулке, построенный из прекрасной мачтовой строевой сосны.
Зимой жители с трудом пробирались через снежные сугробы, летом на московских тротуарах под ногами скрипела лузга от семечек. Транспорт давно бездействует; изредка появляющиеся трамваи облеплены пассажирами, свисающими, как гроздья, с подножек. Поздними вечерами солдаты в темных переулках требуют с прохожих документы – и нередко грабят. Даже летом у москвичей – серо-зеленый цвет лица, измученный и затравленный взгляд…
Перебои с продовольствием и дровами начались еще перед Февральской революцией; но после октябрьских событий 1917 года голод начал все ускоряющееся наступление. К концу 1918-го он приобрел катастрофические размеры. Магазины зияли пустыми полками, а там, где появлялись продукты, мгновенно вырастали длиннейшие хвосты очередей. Инфляция росла не по дням, а по часам.