Марк Шагал
Шрифт:
Что же касается британцев в Палестине, Шагал, похоже, их почти не замечал, и они отвечали тем же. В одном из писем Шагала говорится, что Эдвин Сэмюэл (сын сэра Герберта Сэмюэла, первого представителя британского доминиона в Палестине) пригласил его осмотреть так называемую мечеть Омара — правда, эта достопримечательность оставила Шагала равнодушным. Однако я не обнаружил никаких упоминаний о Шагале в мемуарах Эдвина «Жизнь в Иерусалиме», хотя в этой книге представлена, например, любопытная фотография Джорджа Бернарда Шоу, сделанная в 1930 году: писатель вытирает полотенцем ноги на берегу Галилейского моря.
Рассказы о поездке Шагала в Палестину сильно различаются. Вернувшись в Париж, Шагал дал интервью, в котором восторженно отзывался о кибуцах («Мне даже захотелось там пожить»), о солнечной атмосфере Тель-Авива, дышащего юным задором, о пронизанном духовностью Иерусалиме, где перед его мысленным взором вновь предстал «Христос — поэт и пророк». В Иерусалиме, как ранее в Витебске, Шагал сетовал на «схизму», отделившую Христа от еврейского народа. Другие его знакомые отмечали, что Шагал чувствовал себя легко и непринужденно с местными жителями, говорившими на идише (их
Участие Шагала в создании музея в Тель-Авиве очень скоро оказалось под вопросом. Эстетические представления Дизенгофа вовсе не были передовыми. Как-то он привез из Европы гипсовые копии статуй Микеланджело — Давида и Моисея. «Там были всех размеров, но я взял самые большие», — хвастался он Реувену Рубину. «Да кому они нужны?» — заметил Шагал, когда ему рассказали эту историю. Он представлял себе музейное собрание иначе: там должны быть действительно значительные произведения, в том числе работы Писсарро, Модильяни, Паскена и даже Сутина, хотя как человека Шагал его недолюбливал. Дизенгоф, конечно, расстроился, узнав о такой реакции Шагала, но ничуть не смутился. Он велел установить статую Моисея на крыше своего дома, где как-то лунной ночью чересчур бдительный тель-авивский полицейский принял ее за притаившегося снайпера (а выступающий «рог» Моисея за дуло винтовки), влез на крышу и со всей силы ударил Моисея сзади по голове. Говорят, Дизенгоф выскочил с воплем: «Что ты наделал? Ты только что уничтожил скульптуру Микеланджело!» Обломки разбитой статуи до сих пор хранятся в подвале музея в Тель-Авиве. Шагал не был сионистом, хотя, несомненно, сочувствовал идеям сионизма. Но в данный момент жизни этих симпатий явно было недостаточно, чтобы избавить его от подозрений, рожденных еще российским опытом: бюрократический подход в искусстве ни к чему хорошему не приведет. Разногласия и споры по поводу приобретения скульптур Ханы Орловой, с которой Шагал был дружен, привели к конфликту с Дизенгофом. И хотя дружеские отношения постепенно восстановились, Шагал свел к минимуму свое участие в музейном проекте. Второго апреля 1932 года, в день торжественного открытия музея, Шагал ограничился краткой поздравительной телеграммой.
10. Вильна
Вернувшись в Париж, Шагал начал увлеченно работать над иллюстрациями к Библии по заказу Воллара. К 1932 году он закончил 32 офорта (всего предполагалось сделать 105). За это время Шагал уже вполне освоил технику книжной графики. Его ранние наброски, изображающие Сару, Рахиль, Руфь и Эстер, изысканны и очень выразительны. Однако если он и находился под влиянием недавнего путешествия на Святую Землю, это можно заметить лишь по яркости и интенсивности света, пронизывающего его библейские образы. Фигуры Шагала по большей части списаны с обитателей еврейского местечка, поскольку ориентальная внешность палестинских евреев (Рубин, например, желая выглядеть настоящим хананеем, намеренно изображал себя более смуглым, чем был на самом деле) казалась ему чересчур броской и колоритной. Как всегда с Шагалом, когда он обращался к еврейской истории или народным преданиям, Витебск и его окрестности оставались для него главным критерием еврейской аутентичности. Смерть Воллара в 1939 году, начало Второй мировой войны и последующее бегство Шагала в Америку — все это вместе не позволило художнику завершить офорты к намеченному сроку. В 1952 году издательство Териада наконец опубликовало библейский текст с его иллюстрациями. Его литографии и офорты получили высокую оценку публики, и вскоре в Базеле, Берне и Брюсселе с триумфом прошли выставки его графики.
Как и у писателя Ф. Скотта Фицджеральда [37] , творческая карьера Шагала и его душевный настрой менялись одновременно с политико-экономическими условиями в Европе и в Америке. Крах Нью-Йоркской фондовой биржи в 1929 году произошел в тот самый день, когда Шагал перебрался в новый роскошный дом на авеню де Сикамор в районе Вилла Монморанси и узнал, что нанятый им архитектор сбежал, не заплатив рабочим, а галерея Бернхайма-младшего разорвала с ним контракт.
Разгульная парижская жизнь 1920-х вскоре зачахла из-за Депрессии, богатых и беззаботных завсегдатаев вечеринок сменили новые люди, менее состоятельные и удачливые. Американцы, жившие в Париже, спешно засобирались домой, на их место приезжали писатели и художники, у которых были более насущные заботы, нежели проводить время на «празднике жизни». Джордж Оруэлл сменил бедствующий Лондон на бедствующий Париж и в семь утра отправлялся бесцельно бродить по улице Кок-д’Ор, а консьерж тем временем бил насекомых на стенах его комнатушки. Одинокий волк Генри Миллер, без гроша в кармане, искатель сексуальных приключений, выпрашивал еду у друзей, а когда это ему не удавалось, шел в галерею на улицу Сез и, чуть не теряя рассудок от голода, любовался полотнами Матисса — хоть какое-то подкрепление.
37
Фицджеральд Фрэнсис Скотт (1896–1940) — американский писатель, крупнейший представитель так называемого потерянного поколения в литературе.
Разумеется, в отличие от Миллера и Оруэлла, Шагал не ходил голодный, но темные
В начале 1930-х Шагал много разъезжал по Европе. Побывал в Испании, Англии и в Нидерландах. Но восторг от знакомства с работами Эль Греко, Гойи и Рембрандта в странах, где жили и творили эти мастера, был, несомненно, притушен ощущением опасности, нараставшей по всей Европе. Нечто мрачное появляется на его холстах: цветы и акробаты исчезают или отходят на периферию, их место занимают видения-предостережения. Нацистская угроза сделала Витебск главной темой его творчества. Он написал в это время две прекрасные картины: это «Обнаженная над Витебском» (1933) в строгой приглушенной гамме и меланхоличное «Одиночество» (1933–1934). На первой картине — спящая обнаженная, она лежит спиной к зрителю, возле ее плеча — полураскрытый белый веер, тяжелая темно-каштановая коса струится по голой спине. Ее постель — в тусклом сером небе над опустевшей улицей Витебска, также написанной в холодной сероватой гамме. В левом нижнем углу полотна — ваза с красными цветами, но лепестки их безжизненны. Общее впечатление — волнующе-тревожное. Эта спящая обнаженная не имеет ничего общего с парящими фигурами из его более раннего творчества Шагала, она вся — предвестие страданий, хрупкая и одновременно очень уязвимая. «Одиночество» — не столь таинственная, но не менее сильная работа. Бородатый еврей, облаченный в талит, сидит, подперев голову рукой, другой придерживая свиток Торы. Лицо у него невеселое. Рядом играет на желтой скрипке белая корова, а на заднем плане — ангел летит над горящим, судя по всему, городком: здания окутаны черным облаком дыма.
Вскоре после завершения работы над картиной «Одиночество» в жизни Шагала произошло знаменательное событие, которое обычно называют радостным: его восемнадцатилетняя дочь Ида (послужившая моделью для «Обнаженной над Витебском») вышла замуж за Мишеля Рапопорта, молодого юриста, тоже выходца из России.
Отношения Шагала с дочерью многие описывали как «взаимное обожание», и художник не скрывал этого. Пятнадцатилетняя Ида часто позировала для отца обнаженной, однажды даже случился маленький скандал, когда с разрешения Шагала фотография такой сессии была опубликована в журнале «Cahiers d’Art» («Тетради искусства»). Испанский поэт Рафаэль Альберти, впервые побывавший у Шагала в гостях в июле 1931 года, вспоминал: «Шагал писал портрет своей дочери, красавицы Иды — совершенно обнаженной, в лесу под деревом». Альберти был поражен увиденным. «О, эта девушка так хороша собой, что смотреть на нее под сенью листвы было истинное наслаждение. Разумеется, никакой эротики, ничего такого… ее отец не испытывал ложного стыда по этому поводу, равно как и она… В нем всегда чувствовалось нечто варварское, что-то от фавна, сатира, если угодно. Он ведь неверующий, в строгом понимании. Нет, он просто очень открытый человек, поистине свободный». Позже Альберти, верный этому «варварскому» образу, утверждал, что и «ничего еврейского» в Шагале тоже не заметил.
Даже если убрать Эрос, можно допустить, что свадьба Иды стала для Шагала ударом — он, вероятно, воспринимал это как вторжение в очень глубокие, доверительные взаимоотношения. Определенно, без понимания этого трудно объяснить странные холодность и отчужденность, пронизывающие его картину «Кресло невесты» (1934), написанную по случаю бракосочетания. Вместо невесты в кресле, накрытом белой шалью, не Ида, а гирлянда из белых цветов. Вместо жениха — огромный букет белых роз. Слева на столике, покрытом белой скатертью, — подсвечник на три свечи, рядом еще одна зажженная свеча (йорцайт? [38] ). Сбоку на стене висит ярко чувственное полотно Шагала «День рождения». Разница в отношении Шагала к собственным ухаживаниям за Беллой и к бракосочетанию Иды и Мишеля очевидна. Как ни странно, из искусствоведов лишь один Франц Мейер, второй муж Иды, увидел в «Кресле невесты» намек на нежность, где «полный, явственный резонанс белого чудесным образом усиливают бледный табачно-коричневый, зеленый и нежные тона цветочных лепестков».
38
Годовщина смерти. Обряды, которыми поминают близких родственников, а также особый церемониал, установленный для годовщин смерти выдающихся личностей и в память народных героев, совершаются по еврейскому календарю.
Как же все-таки мог такой наблюдательный человек, как Рафаэль Альберти, сказать, что не заметил в Шагале «ничего еврейского»? Похоже, Шагал был натурой двойственной. В Париже он представлялся одним из богемы, не самым злостным нарушителем общественных норм, и тем не менее, учитывая сеансы с обнаженной Идой и явное стремление выставить красоту ее тела на всеобщее обозрение, он все же не боялся нарушить некоторые условности, как и многие в его кругу. Но при этом он ежедневно читал еврейские газеты, издававшиеся в Париже на идише, и мог сказать Эдмону Флегу, очевидно не без иронии: «Я простой витебский еврей. Все, что я пишу, все, что делаю, весь я до мозга костей — за всем этим стоит простой еврей из Витебска». Конечно, это не объясняет, почему Шагал смог добиться такого ошеломляющего успеха на волне изменений, которые претерпевал на его глазах еврейский мир, заметно расширивший свои границы. Прошлое не отпускало художника, при всей его горячей и даже восторженной привязанности к вольному настоящему. Тем временем перед всеми евреями, решительно вступившими в новый мир, уже маячило грозное будущее.